— Буду признателен, — сухо ответил я. — Так по крайней мере я пойму, когда это случится.
Она не засмеялась.
— Ты убийца, не я.
— Точно.
Мидори посмотрела на меня долгим взглядом, потом спросила:
— Я смогу тебя здесь найти?
Я покачал головой:
— Нет.
— Тогда где?
— Лучше будет, если я найду тебя.
— Нет! — воскликнула она с такой горячностью, что я даже удивился. — Хватит этого дерьма! Если хочешь снова увидеть меня, скажи, где будешь ты.
Я поднял пустой стакан и крепко сжал его.
«Уходи, — говорил я себе. — Тебе даже не нужно ничего говорить. Просто положи несколько банкнот на стол и иди. Ты ее больше никогда не увидишь».
Если не считать того, что я всегда буду ее видеть. И от этого мне никогда не избавиться.
Я так привык надеяться на малое, что, похоже, у меня пропал иммунитет к эмоциональным потрясениям. Мои надежды на Мидори обрели точку опоры, и, какими бы нелепыми они ни были, избавиться от них я не мог.
— Послушай, — сказал я, заранее зная, что это бесполезно. — Я живу так уже очень долго. И именно по этой причине я живу долго.
— Тогда забудь. — Она встала.
— Хорошо, — ответил я. — Ты сможешь найти меня здесь.
Мидори посмотрела на меня и кивнула:
— О’кей.
— Я услышу что-нибудь о тебе? — спросил я после паузы.
— А тебе не все равно?
— Боюсь, нет.
— Хорошо. Посмотрим, как тебе понравится неопределенность.
Она повернулась и ушла.
Я заплатил по счету, подождал минуту, потом вышел через цокольный этаж.
Оставаться здесь больше нельзя. Я мог бы жить здесь, если бы мое местопребывание было известно одной Мидори, но у нее нет чувства безопасности, а жить с вероятностью того, что она нечаянно может кого-нибудь навести на меня, не по мне. И еще я хотел осложнить жизнь Тацу. Наверное, то, что он может найти меня в любой момент, и не имело особого значения, но мне не нравился сам факт.
Я решил останавливаться в самых скромных отелях для бизнесменов средней руки, каждую ночь — в новом. Это защитило бы меня от любого, кто мог следить за Мидори, и заставило бы Тацу потрудиться, чтобы удержаться в хвосте.
Конечно, я оставлю за собой номер в «Империале». Кроме того, я мог дистанционно проверять голосовую почту, на случай если Мидори попытается найти меня там. Время от времени, с дополнительными мерами предосторожности, я мог бы там останавливаться.
Я шел, наклонив голову, делая все возможное, чтобы не показать камерам лица, но уверенности, конечно, ни в чем быть не могло. Я испытывал настоящий приступ клаустрофобии.
Наверное, пора рвать когти. Прямо утром. Осака, Рио, finito.
Но как быть, если Мидори попытается связаться со мной и обнаружит, что меня снова нет?
«Ты уже лжешь ей, — подумал я. — Целых полчаса лгал».
Тогда, может, остаться еще на день, самое большое — на два? Да, может быть. А следующим, что Мидори, Тацу или кто-нибудь еще получит от меня, будет открытка, посланная авиапочтой.
Я сделал несколько резких поворотов, чтобы убедиться, что за мной не следят. Потом замедлил ход и побрел по ночному Токио, не зная, куда иду, да и не задумываясь об этом.
Я увидел двух молодых фурита — бездельников, которые в отместку за десятилетия экономического спада в Японии отказались от приличной работы и перебиваются случайными заработками вроде ночной смены в круглосуточном магазине, где они удовлетворяют потребности других ночных обитателей Токио, домохозяек с усталыми глазами, забывших купить моющее средство; одиноких мужчин, страдающих в огромном городе от одиночества такого острого, что даже поздние телевизионные ток-шоу не могут удержать их от случающихся время от времени ночных вылазок в поисках признаков другой жизни; даже других фурита.
Я шел мимо мусорщиков, мимо строительных бригад, ремонтирующих в свете галогенных ламп затихшие на ночь улицы, мимо страдающих бессонницей водителей грузовиков, бесшумно разгружающих товар на безлюдных тротуарах.
Я оказался рядом со станцией Ногизака и понял, что неосознанно двигался в северо-западном направлении. Я остановился. Прямо напротив меня — Аояма-Боши, безмолвное и задумчивое, как зияющая черная дыра, притяжение которой сильнее, чем у всего окружающего Токио.
Не раздумывая, я пересек улицу, перепрыгнув через металлический разделительный барьер. Постоял минуту перед каменными ступенями лестницы, потом решился и поднялся на кладбище.
Сразу же улица внизу отделилась, отдалилась. Навязчивые ноты звуков города бессмысленным эхом долетали до похожего на парк некрополя, но не имели над ним никакой власти. С того места, где я стоял, кладбище представлялось бесконечным. Оно простиралось передо мной, словно город в городе, с мириадами памятных камней — многоквартирных жилищ без окон в миниатюре, составляющих безмолвную симметрию бульваров усопших.
Я вспомнил, как Мидори однажды высказала идею mono no aware — эмоционального ощущения, которое часто можно сравнить с какофонией пьяных бредней и звуков работы генераторов, пробивающихся сквозь спокойствие созерцания цветущей сакуры. Она назвала это «горечью осознания того, что ты человек». Мудрой, всеприемлющей горечью, добавила она. Я восхищаюсь глубиной ее характера, которую это описание так отчетливо иллюстрирует. Для меня слово «горечь» всегда ассоциировалось с горьким вкусом, и подозреваю, что так будет всегда.
Мои меланхоличные шаги отдавались в плотной тишине. В отличие от окружающего его города Аояма-Боши остается неизменным, и я без труда нашел то, что притягивало меня, несмотря на десятилетия, которые прошли с тех пор, как я был здесь в последний раз.
Надгробие было простым и скромным с короткой надписью, сообщавшей, что Фудзивара Суиши жил с 1912 по 1960 год, и все, что от него осталось, покоится здесь. Фудзивара Суиши — мой отец, убитый во время уличных беспорядков, сотрясших Токио в то ужасное лето, когда я был еще ребенком.
Стоя перед могилой, я низко поклонился, сложив ладони перед лицом в буддийском жесте уважения к усопшим. Мама, наверное, хотела бы, чтобы я произнес молитву, а в ее завершение перекрестился, и если бы это была ее могила, я так бы и поступил. Однако такой западный ритуал при жизни отца был бы для него оскорблением, поэтому зачем мне делать что-то оскорбительное для него сейчас?
Я улыбнулся. Трудно отказаться от таких мыслей.
Мой отец умер.
И все же я не стал молиться.
Постояв еще немного, я опустился и сел, скрестив ноги, на землю. Некоторые могилы были украшены букетами цветов различной степени свежести и увядания. Как будто мертвые могли чувствовать их запах.
Легкий ветерок пронесся между могилами. Я прижал ладони ко лбу и стал смотреть на землю перед собой.
У людей существуют ритуалы общения с мертвыми, ритуалы, которые больше зависят от индивидуальных особенности личности, чем от влияния культуры. Некоторые приходят на кладбище. Кто-то разговаривает с портретами, урнами с прахом. Иные ходят на спортивные соревнования, которыми увлекался усопший при жизни, сажают дерево в память о нем или шепчут безмолвные молитвы в храме.
Общий знаменатель здесь, конечно, нелогичное чувство того, что мертвым все об этом известно, что они могут слышать молитвы, видеть поступки и чувствовать неугасающую любовь к ним живых. Наверное, это чувство успокаивает людей.
Я не верю ни во что подобное. Я никогда не видел душу отдельно от тела. Меня никогда не преследовал призрак — ни злой, ни любящий. Я никогда не получал ни награды, ни наказания от пришельца с того света. Я знаю, мертвый — это просто мертвый.
Несколько минут я молча сидел, сопротивляясь желанию говорить, понимая, насколько это глупо. От отца ничего не осталось. А даже если и осталось, нелепо было верить, что оно здесь, парит над прахом и пылью, борется за место с душами сотен тысяч других людей, похороненных здесь.
Люди возлагают цветы и произносят молитвы, они верят в эти вещи и поступают так, чтобы избавиться от дискомфорта осознания того, что человек, которого ты любил, ушел. Легче поверить, что этот человек, возможно, все еще видит и слышит, и тревожится.
Я поднял глаза на надгробный камень отца. Могила не старая по стандартам этого кладбища, ей всего сорок лет, но надгробие уже потемнело под воздействием загрязненного воздуха. Левую сторону покрыл мох. Ни о чем не думая, я потянулся и дотронулся пальцами до рельефных букв имени отца.
— Здравствуй, папа, — прошептал я, обращаясь к нему, как маленький мальчик, каким я был, когда он умер. Как это было давно, папа.
«Прости меня, отец. С моей последней исповеди прошло тридцать лет».
— Извини, что не прихожу к тебе чаще, — тихим голосом произнес я по-японски. — И что даже не вспоминаю. Есть столько всего, что я держу на расстоянии, потому что это больно. Память о тебе — среди этого. На самом деле она первая из всего. — Я сделал паузу и прислушался к тишине вокруг. — Но ты ведь все равно не слушаешь. — Я посмотрел вокруг. — Глупо, — сказал я. — Ты умер. Тебя здесь нет. — Потом снова уронил голову на руки. — Как я хочу, чтобы она поняла меня. Помоги мне.
Черт, она была сурова со мной. Назвала шлюхой.
Может быть, не так уж и несправедливо. В конце концов, убийство — это крайнее проявление ненависти и страха, как секс — крайнее проявление любви и желания. И, как в сексе, убийство незнакомца, не вызванное подобными эмоциями, неестественно по природе. Наверное, можно сказать, что человек, который убивает незнакомца, не так уж далек от женщины, занимающейся сексом при аналогичных обстоятельствах. Что человек, которому платят за то, чтобы он убил, как женщина, которой платят за то, чтобы она трахалась. Конечно же, такой человек испытывает такое же отвращение, сожаление и муки совести. Такой же урон для души.
— Но черт побери! — громко воскликнул я. — Морально ли убивать человека, которого ты даже не знаешь, возможно, такого же скота, как и ты сам, просто потому, что правительство говорит, что тебе разрешается? Или сбросить бомбу с высоты тридцати тысяч футов, чтобы убить плохих парней, а по ходу процесса похоронить женщин и детей под обломками их собственных домов и не беспокоиться, потому что на самом деле ты не видел, что натворил, — это морально? Я не прячусь за дальностью минометного выстрела или за инфракрасным прицелом снайперской винтовки, или за медалями, которые тебе потом вручают, чтобы удостоверить, что бойня была справедливой. Все это дерьмо иллюзия, усыпляющий корм для киллеров, анестезия, которая вводится им после того, как они убили. То, что делаю я, не хуже того, что происходит во всем мире, что всегда происходило. Разница в том, что я в этом смысле честен.