Дождь-городок
Теперь, как, впрочем, и во все времена, часто спорят о молодежи. Нередко слышишь: «Мы были не такие». Подразумевается, что «мы» были лучше. Мнение не оригинальное, еще в античности утверждали, что молодые «не те». Однако если допустить, что каждое поколение утрачивает пусть даже ничтожную долю лучших качеств своих предшественников, напрашивается абсурдный вывод о постоянном вырождении человечества!
Почему же не умолкают сожаления об «утратах»?
Видимо, поведение молодежи нам, людям, обогащенным житейской мудростью или просто опытом, представляется «неправильным», переполненным эмоциональными излишествами, всякого рода крайностями, кажется то дерзким, то наивным и слишком часто — ошибочным. А между тем раздражающие нас крайности — отнюдь не свидетельство несовершенства молодых. Просто молодым нередко приходится трудно, особенно когда наступает неизбежный час вступления в самостоятельную жизнь. Родительская и педагогическая опека уже изжила себя, собственный опыт еще не накоплен, каких-то ошибок не миновать, а признавать их мешает самолюбие… В итоге если не конфликт, то взаимное недопонимание. На какой-то момент связь с отцами становится односторонней. Сверху вниз идет назидательное «Слушай меня! Я хочу тебе добра». А снизу не слышат или, хуже того, пытаются возражать…
Конечно, время ставит все на свои места: молодежь занимает положенное место в жизни и сама превращается в отцов, а отцы — в дедов, которые обычно снисходительнее к внукам, чем были к сыновьям. Утихают старые и рождаются новые споры но, может быть, они были бы мягче и продуктивнее, умей отцы лучше слушать или лучше вспоминать…
Такие или приблизительно такие мысли высказывал мне недавно пожилой человек, с которым я познакомился более четверти века назад в жаркий августовский день в душной приемной Одесского облоно, куда мы съехались, чтобы получить направления на работу в местные школы. Волнуясь, мы ждали своей участи. Подобная обстановка быстро сближает, и за недолгие дни мы почти сдружились и даже просили послать нас в одну школу, но это оказалось невозможным, и пришлось разъехаться…
Потом, через много лет, я получил от него письмо: он прочитал одну из моих книг и захотел при случае повидаться. Стоит ли говорить, что встретились мы другими людьми? Мой знакомый из худощавого парня в широченных брюках превратился в весьма солидного доктора наук, человека, как я слышал, авторитетного в научной сфере.
Но от сегодняшних его занятий я был, естественно, далек, а вот о днях молодости, о пережитом после того знойного августа, когда наступил для нас не менее горячий сентябрь, говорили много… Оказалось, что будущий профессор вел в те дни нечто вроде дневника, записывал то, что волновало, огорчало или радовало. Записи эти он захватил с собой.
— Может быть, они заинтересуют тебя, как писателя. Я писал так, как думал, что думал, и хотя теперь многое из написанного самому кажется наивным и вызывает местами чувство сожаления, из песни, как говорится, слова не выкинешь, таков уж был…
Старые тетради меня действительно заинтересовали. Я нашел в них многое из того, что пережил сам, и мне захотелось рассказать о давних днях молодости Николая Крылова, как назову я моего знакомого, его заблуждениях и поражениях, жизненных затруднениях, которые довелось перетерпеть, увы, не ему одному.
Предоставляя право молодому учителю говорить от первого лица, я тем не менее хотел бы заметить, что предлагаю читателю повесть, а не дневник, произведение литературное, а не публикацию. Изменив фамилии и внешние приметы некоторых персонажей, вмешавшись кое-где в ход событий, а также придав крыловскому Дождь-городку облик города, где работал я сам, ибо Николай Сергеевич свой городок изобразил крайне скупо, я сохранил крыловские оценки людей и поступков. Сохранил не потому, что всегда согласен с ними, а потому, что хотел показать своего героя, каким он был, а точнее, каким себя видел. Был же он иногда излишне строгим, всегда взволнованным, однако и в волнении стремился оставаться справедливым и к окружающим, и к самому себе. В его позиции нет заносчивости, попыток во что бы то ни стало перенести, переложить вину за свои беды и неудачи исключительно на окружающих. Он прекрасно понимает, что в глазах наблюдателя объективного отнюдь не выглядит образцом для подражания. Слабости и заблуждения его очевидны, а итог нагляден — в тот период жизни Николаю Крылову не довелось осуществить «благие порывы». Поэтому автор и не счел нужным вести по страницам повести назидательным перстом. Думаю, что читатель и сам сделает надлежащие выводы.
Пятнадцатого августа пятьдесят второго года старенький пассажирский поезд оставил меня на небольшой станции в степном украинском городке, где мне предстояло начать самостоятельную жизнь. Я посмотрел ему вслед, вытер платком мокрый лоб и, приподняв тяжелый, набитый книжками чемодан, двинулся навстречу неизвестному будущему.
Скажу сразу, что название «Дождь-городок» я придумал позднее. А пока что передо мной лежал Зной-городок, по широким немощеным улицам которого суховей гонял смерчи из пыли и раньше времени пожелтевших скрученных листьев. Ветер обжигал лицо и не давал открыть как следует глаза, но, на мое счастье, школа оказалась близко.
Прежде чем войти, я перечитал раза три надпись на отличной, совсем «городской» вывеске и сверил ее с тем, что было написано в моем направлении. Потом поставил на крыльцо чемодан и с удовольствием разогнул спину.
Снаружи здание казалось приятным, хотя и заметно было, что строилось оно давно и, очевидно, совсем с другой целью, однако свежая светлая краска скрадывала тяжесть массивных каменных стен. Зато внутри было мрачновато. В широкий коридор, пересекавший всю школу, свет проникал только через застекленные до половины двери классных комнат. Стекла эти имели и еще одно назначение, но о нем я узнал позже…
А пока, пройдя почти весь коридор и не встретив ни души, я остановился у двери с табличкой «Директор». Она оставалась последним и, пожалуй, уже символическим рубежом между той, облегченной родными и воспитателями жизнью, которой я жил до сих пор, и неизвестным, но наверняка более сложным бытием, что должно было начаться с завтрашнего дня, и мне вдруг по-детски захотелось, чтобы директора не оказалось в кабинете.
Иногда наши мечты сбываются.
— Сегодня вы уже опоздали, — сказал кто-то сзади.
Я обернулся и увидел человека, как мне показалось, почти пожилого, то есть лет сорока. Был он крупным, начавшим полнеть, с круглой, гладко выбритой головой.
— Что же делать? — спросил я растерянно.
— Ждать и надеяться, как говорил граф Монте-Кристо в таких случаях. Где ваши вещи?
Я махнул рукой в сторону выхода:
— Там…
— Вот и отлично. Сейчас заберем их и пойдем ко мне. Ведь вы Крылов? — И, не дожидаясь ответа, он зашагал по коридору, продолжая: — А моя фамилия Ступак. Звать Андрей Павлович, преподаю физику. Сам здешний хохол.
Говорил он, впрочем, безо всякого украинского акцента. Пояснил, что обо мне звонили из облоно, что директора я увижу завтра, потому что он где-то в районе, а пока мы идем пить чай и отдыхать с дороги.
— В общем, «жена будет рада», — закончил Андрей Павлович, усмехнувшись. — Она, кстати, тоже в нашей школе работает.
Я был смущен и хотел сказать, что лучше поискать место в гостинице или переночевать в школе, на свободном диване, но Ступак уже вывел меня на улицу, легко подхватил с крыльца тяжелый чемодан, и я послушно пошел вслед за ним мимо режущих глаза белизной саманных домиков и гнущихся под ветром тополей прямой длинной улицей на край городка, откуда видны были бурые в перегретом мареве недавно убранные поля. Там Андрей Павлович толкнул свободной рукой низкую решетчатую калитку, и мы вошли в самый, настоящий сельский дворик с не раз описанной украинской хатой под камышовой крышей. Возле хаты с шумовкой в руке стояла девушка в ситцевом платье в горошек и смотрела на нас.
— Светлана! — позвал ее Ступак. — Я с гостем… Моя законная супруга, — сказал он мне.
Я удивился — такими непохожими показались мне Андрей Павлович и его жена. Светлана выглядела гораздо моложе. Если бы я встретил ее в полутемном школьном коридоре, то наверняка принял бы за десятиклассницу. По сравнению с мужем Светлана была совсем маленькой, тоненькой девчонкой, с очень русским светлоглазым лицом и коротко остриженными, тоже светлыми, рассыпающимися волосами. Волосы эти падали ем на глаза, и она все старалась отбросить их неловким движением головы.
Светлана протянула мне сухую загорелую руку, и я осторожно пожал ее.
— Николай.
— Ну какой же вы Николай! Теперь вы Николай?..
— Сергеевич… — пробормотал я.
— То-то! И не смущайтесь! Мне тоже было трудно привыкать к учительскому имени, но это уже профессиональная специфика. А пришли вы как раз вовремя: у меня пельмени почти готовы. Так что умывайтесь и — за стол!
Я понял, что сопротивляться не нужно, и послушно направился к прибитому прямо на дереве рукомойнику.
Не помню уже подробно, о чем говорили мы тогда за столом… О разном, конечно, как и говорят обычно люди, встретившиеся впервые, а о себе — только необходимое для первого знакомства, что-то анкетное. Я узнал, что поженились они еще в университете, а здесь работают третий год и у них есть мальчишка Вовка.
— Вы даже не представляете, какой у меня взрослый сын! — похвалилась Светлана. — Он сейчас с бабушкой в деревне.
Представить, что у нее есть сын, да еще и взрослый, было в самом деле нелегко. И еще меня озадачило слово «деревня» — настолько непохожим на город в моем понимании был сам этот городок. Но я ничем не выдал своего удивления.
Бабушка была мать Андрея Павловича. Ей и принадлежала хата, в которой мы ели пельмени. Так что Ступак не кокетничал, называя себя здешним хохлом. Зато окающая Светлана была, конечно, северянкой. Недаром же она потчевала нас пельменями, а не варениками. Однако в тот день гораздо больше меня интересовало другое.