Говорила Светлана так, что за каждым ее словом я чувствовал не столько желание разъяснить мои заблуждения, сколько свое, наболевшее и прорывавшееся из-под спуда. И впервые я услышал, вернее, даже не услышал, а уловил в тоне Светланы что-то недоброе по отношению к Андрею. Так сказала она об «умных разговорах».
Но я не хотел, чтобы она говорила то, о чем завтра пожалеет. Я попытался пошутить:
— Вы меня почти убедили. Наливку придется бросить.
— Вас убедишь! Мужчины же такие умные! Все, что я говорила, вы пропустили мимо ушей, но…
Что хотела еще сказать Светлана, я не узнал. Послышался шум в прихожей, и мы оба посмотрели на дверь. Открылась она медленно, будто человек, открывающий ее, входил в чужую, незнакомую комнату. Но это был Ступак.
Он вошел в сдвинутой на затылок шапке — и мне сразу бросилась в глаза его непривычная бледность.
Андрей увидел меня и усмехнулся:
— А я-то боялся, что жена скучает…
— Я не знал, что у вас сегодня кружок.
— Кружок? Да, был кружок, был…
Он снял шапку и пригладил волосы.
Я все еще не понимал. Ни бледности Ступака, ни красных пятен, которыми покрылись щеки Светланы. Я никогда не видел ее такой жалкой и растерянной.
— А это, Коля, хорошо, что ты зашел, голубчик…
Впервые он говорил мне «ты» и называл по имени.
— …Самортизируешь нашу встречу. Знаешь, женщины почему-то удивительно непримиримы к нашим слабостям.
— Раздевайся, Андрей, — перебила Светлана.
— Раздеваться? Ах, да. Совершенно верно, мне надо еще снять пальто…
И тут только я разглядел его глаза и понял, поразившись. Всегда умные, понимающие глаза Ступака были сейчас неподвижными и отсутствующими глазами смертельно пьяного человека. Да, именно смертельно пьяного, а не выпившего. Ступак был абсолютно пьян, пьян так, как бывают пьяны большие и неглупые люди, которых алкоголь не валит с ног и не превращает в идиотов.
Однако еще больше поразило меня то, что в лице Светланы я не заметил удивления. Тут были и гнев, и стыд, и отчаяние, но это было отчаяние человека, схваченного за горло знакомой и неотвратимой бедой.
Я встал в растерянности, не зная, что мне сделать.
Светлана сказала сама:
— Извините, Николай Сергеевич, Андрей Павлович неважно себя чувствует…
— Да, я понимаю, мне пора, — пробормотал я, испытав облегчение от этого разрешения немедленно уйти.
— Почему пора? — возразил Ступак. — Время еще детское, посидим, потолкуем.
— На сегодня хватит, — перебила Светлана твердо.
— Да, мне пора, — повторил я в страхе, что он начнет удерживать меня с пьяной настойчивостью.
Но Андрей не стал этого делать. Он сказал только:
— Значит, на расправу выдаешь? Ну ладно, иди. Я привык уже…
И грузно опустился за стол, бросив на клеенку тяжелые руки.
Следовало сказать «до свидания», но он уже не смотрел на меня, и я молча натянул свое пальтишко.
— Сейчас я открою вам.
Светлана вышла вместе со мной в коридор, и на минуту мы оказались рядом в темной тесноте. Дверь в комнату я притворил, и оттуда не слышалось ни звука, как будто в комнате никого и не было. Слышно было только, как Светлана ощупью ищет замок, да еще ее прерывистое отчаянное дыхание. Наконец что-то щелкнуло, и мы вышли на крыльцо. Во тьме моросил мелкий дождь. Я протянул ей руку:
— Держитесь, ладно?
Светлана не ответила. Она только взяла мою руку, слабо сжала ее и вдруг уткнулась лицом в мое пальто. Я успел подхватить ее вздрагивающие от рыданий плечи.
— Что вы, Светлана Васильевна! Светлана… Ну зачем так?
В ответ она застонала, как очень больно раненный человек.
— Не нужно, не нужно так, — просил я, чувствуя, что мне хочется прижаться губами к ее заплаканным глазам, и совершенно не думая об Андрее.
Но тут она рывком, как бы испугавшись, отшатнулась от меня и бросилась в коридор. Я остался один.
В ту ночь я долго не спал. Лежал и смотрел, как пробегает по стене свет фар редких ночных машин. В комнате было тепло и тихо. Только рыжий хозяйкин кот, которому я иногда позволял ночевать в ногах под одеялом, мурлыкал, довольный уютом, и я старался не ворочаться, чтобы не беспокоить его.
Почему-то мне вспомнился один случай из детства. Когда в сорок втором немцы начали бомбить наш город, мы с матерью уехали к родне в маленький хутор у Волги. Летом через хутор потянулись беженцы. Однажды к нам во двор зашли двое — один пожилой, другой, наверно, молодой, но очень худой, в очках, с измученным длинным лицом, — и попросили продать им что-нибудь из еды.
Моя дальняя тетка от обесцененных денег наотрез отказалась, но попросила беженцев собрать в копны скошенное на лугу сено.
Я сидел на пеньке и смотрел, как они работают. Запомнились неловкие движения худых неумелых рук и особенно ноги того, что был помоложе. Наверно, он совсем недавно добил свои ботинки и шел теперь босиком. Этими босыми, не успевшими загрубеть ногами он наступал на жесткую стерню, напрасно пытаясь быть осторожным, ноги его были изодраны в кровь. И я, глядя на эти белые, в синеватых жилках и красных присохших струйках, ноги человека, уходящего от смерти, впервые почувствовал чужую боль и страдание, которое я не в силах облегчить.
Такую же бессильную жалость испытывал я и в ту ночь. Крепость, которой я представлял себе семью Ступаков, развалилась у меня на глазах. Я видел во тьме глаза Светланы, какими запомнил их на пороге, когда она глянула на меня, перед тем как уткнуться лицом в плечо. Это были глаза человека, которому невмоготу терпеть, которому нужна помощь. Но чем я мог помочь ей?
Невольно я сравнивал ее с Викой. Нет, Светлана по-прежнему была неотделима в моих глазах от Андрея, как и себя я не мог отделить от Вики. Думал я о том, что Вика, такая щедрая на ласки, собственно, совсем не нуждается во мне. Ведь ей ни разу не захотелось прижаться ко мне и заплакать. Среди горьких минут, пережитых Викой, не было таких, когда бы она не могла справиться с собой, И я решил, что не скажу Вике о том, что произошло у Ступаков. Но Светлана тоже никому ничего не скажет. Значит, случилось такое, что останется только между нами. И я не знал, радоваться этому или тревожиться.
А кот в ногах спокойно мурлыкал. Мудрый кот понимал, что жизнь еще только пощелкивает меня по носу, и все это пока скорее неприятно, чем по-настоящему больно.
Утром в учительской я увидел Светлану и Андрея, как обычно разговаривающих с учителями, и ночные события показались мне менее драматичными. Я поздоровался и отошел в сторону, подумав только, что будет лучше, если на время перестану бывать у Ступаков.
С этой мыслью я стоял у окна, когда в учительскую вкатил свой животик Тарас Федорович. Секунду он покачал им в дверях, потом ловко подхватил ремнем и помчался ко мне.
— Поздравляю!
— С чем это? — спросил я, тоскливо улавливая в его голосе знакомое раздражение, без которого завуч не обращался ко мне в последние дни.
— Бандура на вас жалобу написал!
— Забавно.
— Не вижу ничего забавного. Очень стыдно.
— Ему?
— Нет, вам должно быть стыдно!
— Почему? Вы же сами возмущались…
— Да, я возмущался, но я педагог и рукоприкладство под защиту не беру. А вы осмелились защищать мордобой от имени школы!
— С Бандурой я говорил только от своего имени…
— Скажите, пожалуйста! От своего имени! А кто вы такой? Частное лицо или представитель коллектива?
— Представитель коллектива…
— Вот и отвечайте теперь перед Борисом Матвеевичем.
— Разве Борис Матвеевич коллектив?
— Неуместная шутка, очень неуместная!
Я вошел в кабинет.
Собственно, это была даже не жалоба, а крик души оскорбленного в лучших чувствах честного человека, гневный вопрос:
«С каких пор в советской школе стали защищать мордобой? Я об этом никаких указаний не читал…»
Тут я улыбнулся. Значит, вся беда в том, что били без указаний!
«…не читал, а потому требую разобраться с молодым учителем, который от имени советской школы берет под защиту хулигана».
— Вот видите, к каким последствиям приводят наши ошибки? — спросил Троицкий, когда я дочитал до конца.
— Вы хотите сказать «мои ошибки»?
— Нет, я хотел сказать «наши». Вы представляете школу, и школа отвечает за вас.
Это я уже слышал от завуча.
— За что же отвечать? Просто вздорное письмо не особенно умного человека.
— Ну что ж, постарайтесь опровергнуть его. Напишите подробную объяснительную записку.
Я посмотрел на директора, и он спокойно выдержал мой взгляд.
— Хорошо, — сказал я. — Если это необходимо…
Сначала я хотел написать коротко и зло. Что-нибудь вроде: «Мало получил этот пакостник», но, когда сел за стол и положил перед собой лист бумаги, немного поостыл. Все-таки сдержанный и почти доброжелательный тон Троицкого здорово сбивал меня с толку. «Ладно. Напишу подробно», — решил я. Начал и увлекся. Мне захотелось аргументированно доказать, что люди, подобные Бандуре, — это ядовитые грибы. Разлагая своих детей, они бросают в землю семена, которые поднимутся густым сорняком и будут душить чистый посев.
Я исписал не один черновик, пока получилось так, как хотелось. Мне даже показалось, что написано здорово, и, довольный собой, я великодушно признал:
«Возможно, я поступил непедагогично, показав, что одобряю поступок солдата».
Однако закончил твердо:
«Но не это главное. Главное — всеми силами бороться с уродливым воспитанием в семье. Считаю, что школа должна обратиться по месту работы Бандуры и разъяснить там недопустимость его поведения».
Я засиделся за своим словотворчеством допоздна и, когда закончил записку, почувствовал, что безумно хочу спать, а нужно было еще составить конспект к завтрашним урокам.
Конспекты я писал аккуратно. Тарас Федорович даже демонстрировал их в учительской как образцово-показательные.