— Конечно, в такой день полагается приглашать гостей. Но у меня дома сейчас не та обстановка, чтобы гости могли веселиться, как положено. Да и мне самому не хочется веселиться. Вот я и выпил немножко на вокзале, а потом мне захотелось поговорить с вами, так сказать, представителем культуры в нашем затрепанном населенном пункте.
Итак, я снова видел его пьяным, правда, на этот раз на «законном» основании.
— Если хотите, пойдемте ко мне. Я сейчас один. Хозяйка в Одессе, — предложил я, не зная, как повести себя.
Евдокия Ивановна действительно отправилась на генеральные переговоры о будущем бытоустройстве.
— Неужели? Впрочем, в этот день мне всегда везло, во всяком случае раз в десяток лет наверняка. Конечно, гораздо лучше провести часок в задушевной беседе под теплой крышей, чем на этих неуютных улицах. Но придется вернуться на вокзал.
— Зачем?
— Запастись кое-чем.
— Не нужно. У меня есть.
— Но это же не по правилам, чтобы угощали именинника. И потом, вдруг я скажу вам что-нибудь неприятное? Это будет нечестно: пить вашу водку и говорить вам что-то неприятное.
Было видно, что выпил он не немножко, хотя шел ровно, только тяжеловато, с усилием.
— А вы собрались говорить мне неприятное?
— Пьяный всего может наговорить.
«Пусть выложит все, что думает. Так будет легче», — подумал я.
— Не такой уж вы пьяный.
Я сказал это нарочно, даже со зла, наверное, но Андрей неожиданно согласился:
— Да, валяю дурака, простите. Это некрасиво. Простите. — И пошел рядом, насупившись. — Я как-то не умею разговаривать, когда это нужно… Не нахожу тона, что ли. Даже водка не помогает.
Мы стояли уже на пороге моего дома. Я снял с гвоздика за окном ключ и отпер висячий замок.
— Сейчас зажгу свет, подождите минутку.
Ступак вошел в мою комнату и огляделся:
— Так, значит, живете? Ничего, недурственно.
— А разве я жалуюсь?
Он не ответил. Я собрал со стола книжки, тетради и постелил газету. У меня в самом деле было что выпить. Бутылку эту я купил к какому-то празднику, но пьяницы мы с хозяйкой оказались неважные и бутылка застряла в буфете. Кроме водки, нашлись консервы, сало, кислая капуста. Когда я наполнил тарелки, Ступак улыбнулся:
— Отличная закуска. Можно сказать, мечта интеллигентного пьяницы…
Сейчас Андрей казался не пьяным, только глаза были такими же, как в тот вечер, очень ясными и немного отсутствующими. Он неторопливо ковырял вилкой сургуч на головке, освобождая картонную пробку.
— Как тут не излить душу? Боюсь только, что вам не все будет понятно. Есть вещи, которые трудно понимать умом. Раньше считалось, что умом можно понять все, даже существовало соответствующее направление — рационализм. А наш век внес поправки. Обнаружилось, что некоторые вещи можно понять только шкурой, причем драной. Неплохое дополнение к философии, правда? Шкура как орган познания окружающего мира. Железный материализм, между прочим.
Я слушал и ждал. Мне хотелось поскорее выпить, чтобы легче было услышать то, ради чего он нашел меня. Наконец Андрей вытащил пробку и разлил водку по рюмкам.
— Значит, вы именинник?
— Без сомнения. Сегодня мне ровно тридцать три года. Возраст Христа, между прочим. Претерпевшего…
А я-то держал его за сорокалетнего!
— А вам, Коля?
— Двадцать три.
Он протянул ко мне стопку. Мы чокнулись.
— Двадцать три мне было десять лет назад. В этот день я решил бежать из плена. Вы знали, что я был в плену?
— Знал.
— Да, довелось. В сорок втором, на Дону. Мы прятались в пшеничном поле, там больше негде прятаться. Но они подожгли его, пришлось вылезать.
Андреи сбросил с одного плеча пиджак и закатил рукав. Я увидел татуировку, почти обыкновенную синюю наколку. Только вместо «Веры» или «Любы» стояло несколько четко воспроизведенных цифр.
Он опустил рукав.
— Это меня пометили уже потом, когда я второй раз попался. А тогда, в день рождения, нас четверо бежало. Из вагона, на ходу. Напильником распилили колючую проволоку на окне, из обмоток сделали петлю. И ждали, когда поезд замедлит ход. Я сидел и считал, сколько же я прожил на этом свете. С високосными годами получилось восемь тысяч четыреста один день. Не так уж мало. И еще я вспоминал, что когда-то давно, сто лет назад, до войны, составил план своей жизни. По этому плану в двадцать три года я должен был закончить университет и написать первую серьезную научную работу… А вышло-то совсем даже наоборот. В армию меня студентом взяли, когда началась финская война. Зима была лютая, многие обмораживались. Но я отклоняюсь… Прыгал я третьим. Что с первыми двумя стало, не знаю до сих пор. Когда они прыгнули, поезд пошел быстрее, и они остались километрах в пяти. Я вылез в окошко ногами вперед, нащупал петлю, повис — ноги в петле, руками держусь за окно. Четвертый торопит: «Давай быстрее!» Внизу не видно ничего, раз — и через голову по насыпи. Потерял сознание, но не от боли, а от волнения, на несколько секунд. Очнулся — лежу в траве. Поезда не слышно. Попробовал одну руку — ничего, вторую — тоже, подогнул, разогнул ноги — нормально. Встал — стою. Снова сел и заплакал… С год партизанил в Белоруссии, а потом попался, причем по-глупому, в облаве в Пинске, там у нас явка была. Тогда меня и пометили. Отправили в Лотарингию, на шахты. Ну, оттуда мы с двумя французами ушли. С ними и провоевал до конца…
Ступак снова разлил водку и наколол на вилку кусочек сала, но есть не стал, а так, только приготовился закусить.
Я ждал, что он расскажет о Франции.
— Вы там получили орден?
— Да, небольшой такой крестик.
Я поднял свою рюмку.
Андрей кивнул мне и выпил, без удовольствия, механически и так же механически разжевал сало.
— Когда все кончилось, не верилось, что можно больше не стрелять. Ночью я просыпался, смотрел на свой номер на руке, и мне казалось, что это все во сне. По плану жизни в сорок шестом я должен был защитить диссертацию, а я только вернулся в институт, да еще с полупустой головой. Пришлось заниматься часов по восемнадцать в сутки. Я глотал книжки, не вылезал из лаборатории… и все зря. Как-то у нас были выборы в профком, обыкновенный студенческий профком. Ребята выдвинули мою кандидатуру. Я хотел дать самоотвод, но не успел. Поднялся человек, тоже, между прочим, фронтовик, тоже физик. Он одернул гимнастерку и сказал, что профком — это ответственный орган и избирать туда нужно людей проверенных, которые оправдывают, а Ступак был в плену, и неизвестно… Договорить ему не дали, ребята зашумели. Тогда вмешался декан, молодой еще, кандидат наук. Декан был удивлен: «Разве мало среди нас хороших студентов? Зачем же поднимать такой ажиотаж вокруг кандидатуры Ступака?» Он сказал: «Нездоровый ажиотаж» — и подчеркнул слово «нездоровый» так значительно, что шум затих, и многие сразу осознали, что шуметь не следовало. Многие сразу… — повторил Андрей, как бы завидуя этим сообразительным молодым людям, — а я вот не сразу… Ведь это трудно понять, что ты виноват в том, что, расстреляв все патроны, не решился сгореть заживо в донской степи, в том, что тебя клеймили и травили собаками, в том, что каждый день жил рядом со смертью, хоронил товарищей, мечтал о куске черного хлеба. Как понять, что синий номерок на руке превратил тебя в глазах осторожных людей в человека второго сорта?! Впрочем, я уже не говорю, а декламирую… Короче, я долго не понимал всего этого и окончательно понял только тогда, когда мой научный руководитель, ученый с крупным именем, сказал мне, беспомощно разводя руками: «Поверьте, коллега, я сделал все, что мог. Я и сейчас твердо убежден, что на курсе нет лучшего кандидата в аспирантуру, чем вы, но…» Он смотрел на меня таким взглядом, что мне стало его жалко больше, чем себя. Вот так, Коля… Вы не обижаетесь, что я называю вас просто по имени?
— Нет.
— Вы сейчас не во всем верите мне, считаете, что я преувеличиваю, но я рассказываю только о том, что пережил. А пережил я крепко. Под пулеметами в бою, на каторге надеялся, жить хотел, а тут расхотелось. Ведь самоучкой физиком не станешь… Спасла меня Светлана, это я вам и хочу сказать.
Впервые за весь вечер Андрей поднял глаза и посмотрел прямо на меня. Мне показалось, что он совсем трезв, — то ли от своего рассказа, то ли от этих двух выпитых рюмок. Глаза его смотрели, как всегда, умно и грустно.
— Она нянчилась со мной, как с ребенком. То по-учительски строго доказывала, что ничего не случилось, что я обязан жить и работать, как все. То уговаривала: «Я все понимаю, но не нужно. Ради меня не нужно…» Конечно, всего она понять не могла, и никто не может, кто не знает, что такое физика. Физика — это единственная штука в мире, где нет невозможного, Коля. А вы, наверно, даже об Эйнштейне толком не знаете! И Светлана не знала. Она просто заявила мне: «На той неделе регистрируемся. Я уже девчонок позвала!..» Пришлось жить… За жизнь, Коля! Какой-то древний мудрец сказал, что живая собака лучше мертвого льва, и этим очень подбодрил… не только собак.
Мы выпили еще по рюмке.
— Работали мы первый год не здесь, а в городе, где заканчивали университет. Нашлось два места. Профессор мой помог. Я там кое с кем и схлестнулся. Не на педагогической почве, нет. Просто строили для школы новое здание, и они тянули все, что можно было и что нельзя. Я написал в прокуратуру. Вызвали меня для объяснений в другое место. Потом еще. Подолгу беседовали, расспрашивали. Вызывали обычно к вечеру, время мое рабочее берегли, а отпускали поздно, иногда почти под утро. Когда я возвращался, Светлану нельзя было узнать — лица на ней не было.
Наконец человек, который вел со мной длинные разговоры, сказал: «Ну, Ступак, ваше дело проясняется. Мы навели справки, отзывы о вас неплохие…» Этой ночью мы вышли из управления вместе. На улице, прежде чем свернуть в свою сторону, он протянул мне руку и посоветовал: «Я бы на вашем месте поехал поработать на периферию. Там воздух лучше, нервы у людей крепче…»
Так я и очутился здесь, в этом прелестном городке, откуда бежал четырнадцать лет назад, чтобы прославить науку и себя, разумеется. Но, как видите, граф Монте-Кристо из меня не вышел. Эйнштейн — тоже.