Дождь на реке. Избранные стихотворения и миниатюры — страница 4 из 13

Боб объяснил Джо:

— Ты здесь до-олго просидишь, старина, потому что брат у меня — ни хрена не дюж и горазд только выделываться.

Смахивая со лба пот — переговоры затягивать слишком жарко, — я сдался:

— Давай сюда этот хренов шампунь.

Я снова поднял ванну, совсем ослепнув на жаре от пота, и неловко брызнул шампунем Джо на мошонку, для смазки. И, поглубже вдохнув, принялся катать псу яйца по мошонке, пытаясь распределить их вертикально и подоткнуть наверх, а по ходу комментировал свои чувства для Бобова увеселения — ну и чтоб уделять выполняемой задаче лишь необходимую толику внимания:

— Сорок девять лет живу. Представляю собой нынешнюю вершину тысячелетней эволюции биологического вида. Придирчивого естественного отбора. Долгих лет официального образования. Прилежных занятий. Развития навыков. Долгого, мучительного оттачивания восприимчивости. И вот теперь я понимаю, что вся моя жизнь была лишь подготовкой вот к этому самому мигу — попыткам извлечь яйца твоего пса, застрявшие в сливе ванны. И при этом я даже не знаю, идеал это, убожество, то и другое или ничего из вышесказанного.

— Ну, — высказался на это Боб с суховатой любезностью, — наверняка это лучше, чем что-нибудь похуже. — И затем Джо: — Ты послушай, как он хлюздит.

Я не стал на это реагировать и — наощупь — перетасовал все же яйца Джо так, что они сложились в стопку, а затем, как бы движением обратного доения стал поджимать ему мошонку снизу. Верхнее яичко проскочило в слив, за ним — второе. Джо был свободен. С проворством, которого не выказывал уже много лет, пес выпрыгнул из ванны и начал со стонами кататься в грязи.

Боб улыбнулся.

— Ну вот, дружище! Счастливая собака!

Когда я уронил ванну со своего онемевшего плеча, грязную воду в ней швырнуло так, что меня окатило через край.

Я еще немного похлюздил:

— Великолепно, я освобождаю его никчемные яйца и вместо спасибо — весь в мутагенной собачьей мерзости.

Боб расхохотался.

— Кроме этого — еще и наша вечная благодарность, не забывай.

Не забуду.

Красная горкаПеревод Шаши Мартыновой

Бабушка рассказывает мне

О своей первой любви

Звали его Джонни Хэнсен

Она всегда будет помнить

Теплый осенний день

Ей пятнадцать

Или почти пятнадцать

Была у нее кобыла по кличке Пеструха

И вот они с Джонни едут верхом

Вдоль реки Четко

Мелкой да топкой перед дождями.

Ей все еще мерещится вкус жареной курицы

Которую она приготовила к пикнику

И как же она волновалась

Что все губы у нее будут в жире

А он вдруг захочет целоваться.

Рассказывает, а сама полирует

Горку из красного дерева

Еще и еще

Пять минут

То же место

Пока не засияет.

Первая рана глубже всех прочихПеревод Шаши Мартыновой

Соски набухли

в студеном закатном воздухе,

она стояла по бедра в Мэд-ривер,

приметив Большую Голубую Цаплю,

что взмыла неуклюже со стремнины выше

и полетела вниз по реке к устью.

Мы любили друг друга на берегу всю ночь,

старательные, буйные,

яростные — и нежные

в первых дозволеньях,

оглушенные, одержимые.

Женаты, трое детей,

ранчо над рекой,

все еще можем восхищать друг друга тем, какие мы были, —

чего еще можно желать.

По пояс в воде, по пояс над водой,

она примечает, как Цапля летит, тень птицы

влагается в медные тени сумерек.

Я развожу костер на берегу и жду.

Усталый, безмолвный, дети спускаются

и умывают лица в реке.

Ждем, когда появится ГудиниПеревод Шаши Мартыновой

Волшебство — не уловки с видимостью.

Это изъятие всамделишного.

Не сноровистые трюки, прикрытые болтовней,

а подлинный кролик в любой шляпе.

Не фокусы. Не ключ от наручников

из ее рта в его,

переданный в поцелуе на удачу,

перед тем как его закуют в сундуке

и бросят в холодную всамделишную реку.

Не ключ, а сам поцелуй,

нежный, испуганный,

неистовый, как наше облегчение,

когда он выплывает из груженого сундука

и с самого дна реки начинает подниматься,

избегнув ловкого обмана,

свободный от иллюзии побега.

ГрафиняПеревод Максима Немцова

Вчера ночью я любил свою страстную графиню,

а экспресс «Паннония»

несся мимо деревень, которые мы видели

лишь трепетом света

по зеленой эмалевой крыше спального вагона.

На несусветном расстоянии от

того первого поцелуя в Будапеште,

доехав чуть не до Праги,

пугая луну,

пока Чехословакия скользила у нас под телами,

стоны наши подслащивали железный лязг

рельсов и колес,

а мы таяли от наслажденья.

Когда я проснулся на Берлинском вокзале,

ее уже не было.

Вложила слоновую косточку

мне в руку.

Сметен силой

равно как и слабостью.

Восхитительной, необузданной, фантастической графиней,

Гиневерой, Марией, луной,

любовью, изобретенной против одиночества,

сердцем, что измождено рассудком.

Сметен прозрачностью

у кончика корня.

Виолончелью в пустом коридоре.

Тем, что можешь дать, и тем, что можешь взять.

Потерялся, воображая то, чего знать не можем,

и зная то, чего нам не иметь.

Веря, что любовь унесет нас прочь

по Реке Вавилонской

к баснословному саду, пышному от груш.

Желая всего и сразу,

странствие поглощено

в сиянье лунного света и грезы

чистой до того, что даже пепел сгорает

до оттенка ее пеньюара.

И, словно бы нам запретили, мы

остаемся желать большего.

Тепло ее тела, едва живого

в слоновой кости, свернувшейся в наших руках.

Оленье рагуПеревод Максима Немцова

Фримену Хаусу

Я б мог состариться с тобою, Фримен,

две древесные крысы, почти вечно пьяные

в хижине высоко в горах Кламат,

которым почти ничего и не осталось —

лишь жаловаться на зубы да печенки,

не понимать, на что ушли деньги,

да смотреть, как движется река.

Раз в месяц, если удастся пинками

заставить очередной старый пикап работать,

с лязгом бы скатывались в Юрику за припасами,

может, учили б пацанов азартным играм,

а то и Гумбольдтовых студенток клеили.

Две недели спустя, все еще приходя в себя,

вижу, как ты помешиваешь в котелке

медленно, оценивающе,

кивая с таким глубоким смирением,

что радостно:

«Опять оленье рагу».

Ложки скребут в деревянных мисках,

мы едим у очага,

треплемся о том о сем:

сколько валунов затащили для

этого очага, чуть пупок не развязался;

почему лосось в этом году запаздывает;

о сравнительных достоинствах «Хаски» и «Маккаллохов»;

о непрекращающемся упадке романного жанра;

почему Энн ушла от Вилли еще в 88-м;

как однажды морозным утром в долине Скагит

мы видели стаю в две сотни гусей,

что кружила над нами и обращалась в снег.

И дни протекают, как байки и река,

впадают в тот уют, что мы заслужили.

Едим рагу, смеемся.

И дни проходят, как солнце и луна,

великолепно безразличные

к нам, чокнутым брехливым старикам,

что чавкают рагу, а сами постепенно

становятся беспомощными, забывчивыми,

пересказывают старые байки, чтоб не старились,

пока не минует много трапез

и деревянная миска не протрется насквозь.

Зимняя песняПеревод Шаши Мартыновой

Памяти Дороти Миллимен

Принятие смерти

В самих наших сердцах —

Вера, которой мы даем жизнь,

Что любви — еще быть:

Глянцевая умбра

Гниющих папоротников;

Колокольная киноварь

Крыжовенного цвета;

Дождь на реке.

О юморе:случка ослиц и луковицПеревод Шаши Мартыновой

Если скрещивать ослиц и луковицы,

получится, в общем, много лука с большими ушами.

Это начало анекдота.

Легкомыслие языка,

бесцельное

следствие игры,

когда просто озоруешь,

выдергиваешь то одно, то другое

из нескончаемых возможностей

и складываешь вместе.

Ум идет в жопу — на весь вечер.

Потеха, ну да, но

не суть;

и, в общем, не то, на что надеялся,

скрещивая ослиц и луковицы

лишь так, как можно их скрестить —

в умах, до того необузданных, что соединяют это,

просто поглядеть

что получится.

А получаются,

в общем,

луковицы с большими ушами.

Но любовь всегда вознаграждает воображение,

и хоть изредка получается

норовистая ишачиха,

от которой наворачиваются слезы.

Поливка сада в самый жаркий день летаПеревод Шаши Мартыновой

Эй, Ящерка Назаборная!

Думала, дождь собирается?