Я вздохнул с облегчением и спрыгнул со стула. Теперь я больше не боялся, что этот дьявол в человеческом образе погубит представление; в карманах у меня было немногим больше сорока песо. Настало время привести в исполнение мой план. Не теряя ни минуты, я вышел на пустынную площадь и направился к постоялому двору. Я собирался заплатить свою долю, остальные деньги оставить хозяйке для полковника, оседлать своего мула и тронуться в путь. Я думал, что судьба моя ненадолго переплелась с судьбою полковника Самудио и что отныне наши дороги разойдутся навсегда. Больше нам не суждено встретиться ни в городе, ни на горной тропе, оба мы затеряемся на просторах нашей бескрайней, безлюдной страны. Быть может, он станет рассказывать обо мне, что ж, пусть. Он не смеет осуждать мой поступок, ведь я поступил всего лишь благоразумно. И если он назовет меня неблагодарным, если скажет, будто я обманул и ограбил его, то скажет неправду; да и не все ли равно, ведь те, кому он это скажет, никогда не знали меня и не узнают. К тому же я возьму себе из выручки только малую толику, которую можно по всей справедливости считать моей долей. Ведь и мне причитается какое-то вознаграждение…
Тут мысли мои были прерваны: едва я приблизился к постоялому двору, как увидел выбежавших из-за угла неизвестных людей, которые, судя по всему, спасались от погони. И тотчас же я почти столкнулся с группой всадников, вооруженных пиками и ружьями; красный цвет их мундиров бросился мне в глаза. Один из всадников, по-видимому командир, наехал на меня, занеся руку с обнаженным ножом. Я прижался спиною к запертой двери и схватил под уздцы его коня.
— Есть в городе войско? — спросил он.
Я отвечал, что нет, и при этом внимательно разглядывал всадников и тех, что появились вслед за ними.
— Как твое имя и кто ты такой?
Перед моими глазами мелькнуло знакомое лицо, но я никак не мог вспомнить, как зовут этого человека и где и при каких обстоятельствах я с ним встречался. Полный отчаяния, я мучительно напрягал память. Но вспомнить имя не мог.
— Вот этот сеньор меня знает. Не так ли? — сказал я, указывая на знакомого незнакомца. Командир повернулся к нему, ожидая подтверждения. Тот оглядел меня равнодушно. По-видимому, лицо мое не казалось ему знакомым. Быть может, он и в самом деле вовсе не знал меня, и я просто спутал его с кем-то другим.
— Правда, шеф, я знаю этого человека, знаю. Я вспомнил. Ты ведь не здешний. Как ты сюда попал?
Я молчал, пытаясь придумать более или менее правдоподобное объяснение, но, прежде чем мне удалось это сделать, с площади послышались крики и прогремел выстрел.
— Ступай за нами, — приказал мне командир. Я побежал рядом с его лошадью, которая пустилась в галоп. На площади загон, где шло представление, оказался оцепленным войсками. Люди разбегались, многие перескакивали через каменные изгороди, другие стучались в запертые двери. Солдаты вывели из загона полковника Самудио.
Послышались голоса:
— Это офицер желтых. Поймали офицера.
Я с ужасом представил себе, что подумает Самудио, увидев меня. И, стараясь делать все возможное, чтобы он меня не заметил, прятался за спины солдат. Но все оказалось напрасно. Полковник тотчас вперил в меня взгляд. Он не отрывал от меня глаз, словно мы с ним были одни на площади. Он как бы не замечал ничего вокруг и только пристально глядел мне в лицо. Во взгляде его я прочитал негодование, ненависть и презрение. Он, разумеется, был уверен, что я его предал.
Объясниться не было никакой возможности, да я и не решился бы. Это означало бы в самом деле предать его и к тому же погубить нас обоих. И я хранил молчание, не смея произнести ни слова в свое оправдание. Его провели мимо меня, он все так же не отрывал взгляда от моего лица; затем его поставили перед командиром отряда.
— Тот, кто меня предал, свое получит, — процедил он сквозь зубы. Командир, чрезвычайно обрадованный, воскликнул:
— Подумать только! Нам удалось поймать самого Рейносо. Вот будет доволен генерал, когда узнает. Известно ли вам, Рейносо, какой получен приказ относительно вашей персоны? Расстрелять в ту же минуту, как только будет пойман.
Я не знал, кто такой Рейносо, еще одно лицо заменило полковника Самудио. Но сейчас было не до расспросов.
Командир еще раз осведомился обо мне у того человека, который сказал, что знает меня, и приказал возвратить мне свободу; Самудио, он же Рейносо, все это слышал.
— Ну-ка катись отсюда побыстрее да берегись попасться снова мне в руки; тогда не поручусь, что ты уцелеешь.
Полковник молча глядел мне вслед, и взор его, казалось, прожигал мою спину. Я не посмел оглянуться. Покинув площадь, я зашагал вверх по улице, мимо хижин, разбросанных по склону, по узкой крутой дороге.
Вокруг было пустынно, словно вымерло все; я замедлил шаг, как бы в ожидании того, что неизбежно должно произойти. И наконец со стороны городка грянул выстрел, звонкое эхо подхватило его. Я не сомневался, что это расстреляли Самудио. Я ускорил шаги и затем бросился бежать, сам не зная почему. Я бежал по дороге, и из-за каждого ее поворота, из-за каждого поросшего лесом холма выезжал мне навстречу всадник в высоких блестящих сапогах, с торчащими усами. Я бросался к нему, чтобы сказать то единственное, что надлежало знать ему одному, я стремился обрести покой и свободу, но видение всякий раз исчезало. В карманах моих звенели на бегу серебряные монеты.
Симеон Каламарис
Марии Мартель
Это был первый в моей жизни труп. И, ничего не видя вокруг, я не сводил глаз с узкого секционного стола, на котором лежало тело, покрытое простыней, вздыбленной будто голая горная гряда; это напоминало лунный пейзаж. И никого, как мне казалось, не было больше в просторном зале. Студент, вместе с которым мне предстояло работать, не пришел. Ничего и никого, кроме этой белой измятой, принявшей странную форму простыни. А под простыней — труп.
Халат на мне тоже белый, и руки у меня белые, в холодных прозрачных резиновых перчатках. Я осторожно приподнимаю простыню и вижу лицо. Мужское лицо. Обветренная смуглая кожа, обтянутые скулы. Открытые глаза — серые. Седина в волосах, щеки поросли серебристой щетиной. Жидкая щетина, редкая, как у больного или у бродяги. Зубы белые. Чистые, крупные, квадратные, словно зерна маиса. Люди с такими зубами смеются весело, целуют крепко.
Не старый. Скорее рано постаревший. Лицо изборождено морщинами. Под глазами, от носа к углам рта, на широком лбу. Глубоко прочерченные борозды, какие бывают у людей, живущих под солнцем и ветром. Моряк, вероятно, или крестьянин, а может, каменщик. Из тех, что целые дни работают на лесах под палящим солнцем. Но может, и нищий. Шагай да шагай, вверх по улице, вниз по улице, день за днем. Если бы человек этот был жив, я бы сию минуту все выяснил. Просто спросил бы: «Скажите-ка, приятель, у вас какая специальность?» Нет, не смог бы я назвать приятелем мертвеца, такого чужого, далекого. Сказал бы, наверное, «сеньор». Да не все ли равно, как обратился бы я к неизвестному мертвецу, «приятель» или «сеньор»? Ведь живого-то его я, вернее всего, никогда бы не встретил. Даже если бы встретил, вряд ли бы заинтересовался, не стал бы останавливаться да разговаривать. Мало ли с кем сталкиваешься на улице, не будешь же со всяким вступать в беседу. По правде сказать, случайных прохожих обычно даже и не замечаешь, не видишь. Все равно как рыба в воде, проталкиваешься сквозь толпу, и все тут.
Ну, а вдруг именно этот сам бы остановился и заговорил со мной. Лицо у него такое изможденное, наверняка он назвал бы меня «сеньором». И спросил бы, как отыскать такую-то улицу, или который час, или попросил бы огоньку. Но возможно, и денег попросил бы. А я скорее всего ответил бы не слишком вежливо и даже не глянул бы ему в лицо. Какое дело человеку до первого встречного, заговорившего с ним на улице? Разумеется, никакого. И если первым встречным оказался бы вот этот, я не отличил бы его от других, ничего не усмотрел бы в нашей встрече необычайного, не угадал бы, что в скором времени его труп выдадут мне и он будет лежать на столе передо мною здесь, в анатомическом театре.
Теперь все по-другому. Мне выдали его труп. Выдали халат, перчатки, набор пинцетов, пил и ножей; и труп. Он мне выдан, поручен, он мой, его прибило ко мне. Как утопленника прибивает к морскому берегу.
Лет, наверное, сорок или сорок пять прожил этот человек на свете, а может, и пятьдесят. И здорово ему досталось в жизни, оттого и морщины на лице. И наконец попал ко мне, беззащитный, без прошлого и без будущего. А ведь хватало у него забот, были и друзья, и враги, и было имя.
И вот от всего пережитого не осталось ничего, одни только морщины на лице. Бедные отпечатки ушедшей жизни. Я тихонько сдвинул простыню, обнажил труп до пояса. Неловко как-то было совсем обнажить его. Широкая, мощная грудь, мускулистые руки. Борец или, может, батрак. Никаких следов ран или ушибов не видно. Надо осмотреть руки. Я со страхом увидел пластмассовую пластинку, привязанную к левой руке. Кривыми печатными буквами написано на пластинке: «Симеон Каламарис». Так его зовут. Написали имя на пластинке; собакам прикрепляют жетон с именем к ошейнику. И так же неразборчиво пишут имя хозяина на тюках с товарами.
Я нагнулся к мертвецу, позвал негромко:
— Симеон Каламарис.
Ничего не случилось. Живой, он бы вздрогнул. Повернулся бы, удивленный. Кто-то назвал его по имени. Он изумился бы и обрадовался. Кто-то зовет его, значит, знает. А сейчас ему все равно, зови не зови. Всем сердцем отзывался он на эти два слова, а теперь не слышит, будто никогда и не знал их. Взять хоть собаку, имя которой написано на жетоне, висящем на ошейнике. Собака откликнулась бы, завиляла бы хвостом. Он же больше похож на тюк с кое-как, наспех прилепленным ярлыком.
— Немало тебе досталось, Симеон Каламарис.
Невольно я говорил ему «ты». Так говорят с детьми и с животными. Я не мог бы сказать ему «вы». Вот он лежит передо мной голый, весь тут. Он как бы принадлежит мне. Моя собака. Большая тихая собака, неподвижная и холодная.