Дождь: рассказы — страница 30 из 35

Вот он входит тихонько, так, чтобы никто его не увидел. Беззащитный, одинокий, он вынужден избегать встречи с отцом и с матерью, он прокрадывается в дом как шпион, как вор. Ему, конечно, интереснее всего побывать в комнате сестры. Не похожа ее комната на жилища тех женщин, у которых бывал Симеон. Девушки дома нет, но все здесь полно ею. Тюль, шелк, занавесы, цветущие вьющиеся растения, зеркала, флаконы с духами, брошенные туфельки, платье на стуле, распахнутые дверцы шкафа, где виднеются разноцветные наряды; на полу прозрачные чулки изогнулись, словно тонкая кожа змеи, а на туалетном столике толпятся в беспорядке хрустальные и фарфоровые безделушки и что-то поблескивает под солнечным лучом.

Симеон входит, рассматривает, разыскивает, рыщет, разбойничье чутье ведет его. Он ощупывает в кармане своего потертого пиджака старый лотерейный билет и измятую квитанцию из ломбарда. А на столике поблескивает золотая монета, сестра носит ее как медальон. В желтом искристом сиянии тонет выбитый на монете профиль. Симеон Каламарис хорошо знает, сколько стоит такая монета. Давно не чувствовал он на своей ладони холодную жесткую тяжесть золота. Он поглаживает монету, скользит по ней кончиками пальцев словно слепой. С наслаждением ощущает жесткость рельефа, и монета теплеет в его руке. Равнодушно опускает монету в карман. Равнодушно? О нет, он счастлив, он бесконечно рад находке, ведь нежданно свершается чудо: медленно поднимается завеса, открывая перед ним путь в мир богатства и наслаждений.

Я помню, что улегся в просторном зале, уставленном белыми жесткими койками. Спать я не собирался, но лег. Не в своей комнате, не в своем доме и вообще непонятно в каком помещении. И так как я не спал, то увидел, как поднялся с другой койки кто-то, подошел и стал со мной говорить.

Он был завернут до пояса в грязную простыню, на теле виднелись свежие раны. Страшно бледный, окостеневший. Это был Симеон Каламарис. Мне не хотелось встречаться с ним сейчас. Он держал в руке золотую монету и положил ее на тумбочку возле койки.

— Зачем это?

Голос Симеона едва слышен. Я вспомнил вдруг, что никогда прежде не слыхал его голоса. Я лежал на койке неподвижный, бессильный, а он стоял надо мной и говорил.

Я с трудом понимал его невнятную речь. У него много долгов, но другие тоже в большом долгу перед ним. Надо заплатить за него и за других тоже. Вот этими деньгами. Хозяйкам заплатить, аптекарям. И женщинам, которые ждут. Вот этими деньгами, заработанными. Я вспомнил: это та самая монета, которую моя сестра носит как медальон. Монета лежала, поблескивая, на ее туалетном столике. И Симеон Каламарис взял монету. Отец скажет: «Не следует приводить в дом подобных людей». Сестра поднимет крик, закатит истерику. А Симеон все твердит: «Вот этими деньгами, заработанными». Какое у него изможденное лицо, все в морщинах, серое, и открытые раны, и голос, который невозможно забыть.

Он стоит надо мной и повторяет, что надо заплатить заработанными деньгами. Конечно, надо заплатить хозяйке пансиона, чтобы не говорила всяких гадостей об ушедшем. Наследники всегда так поступают. И все мелкие долги Симеона разным людям тоже заплатить. У хозяина закусочной он брал коробок спичек. Сапожнику должен за заплатку на туфле. И продавцу лотерейных билетов должен.

Я не знаю, сколько надо пройти дорог, в какие лавчонки заглянуть, чтобы расплатиться с долгами Симеона вот этой золотой монетой. Которую Симеон заработал. Зато я знаю, хоть мне и не хочется говорить об этом, что надо дать денег и француженке из пансиона. Одарить ее щедро за Симеона, и за себя тоже. Чтобы Симеон оказался на должной высоте. Или чтобы мне не ссориться с Симеоном. Следует сказать ему, только я не смею, что я многим ему обязан, да к тому же, пытаясь идти вслед за ним, я с теми, кто встретился на этом пути, вел себя не совсем так, как положено верному другу.

Если скажу, Симеон, конечно же, усмехнется, я увижу усмешку на холодном, окостеневшем лице. Симеон ничуть не взволнован. Ведь это все для того, чтобы научить меня. Такая у него метода. Научить всему, что я должен сделать.

Симеон Каламарис, обескровленный, окоченевший, сам не может. И этого более чем достаточно, чтобы я познал то, что познал; или, вернее, получил в дар, как Симеон — золотую монету, теперь я не осмелюсь отрицать, что он ее заработал. Я каменею от ужаса и все-таки должен сказать ему что-то хорошее, поблагодарить. Но разве можно говорить теплые слова этому холодному существу, которое и платит, и требует уплаты.

Нет, не могу я стать его другом. Хоть я и хотел бы стать твоим другом, Симеон, ничего не получится. Я боюсь тебя. Симеон стоит надо мною, требовательный, как отец или как сын. Но только не друг, не близкий человек. Страшен он мне. И лучше держаться от него подальше.

Чего только я не обещаю ему, лишь бы он успокоился, отошел от меня, сам же надеюсь втайне, что ничего не выполню, позабуду. Я пойду заплачу за тебя хозяйке пансиона. Почему же он не кивнет одобрительно?

Пойду к твоей женщине, передам от тебя привет. Нет, он не усмехается. Пройду по всем трущобам, по всем лавчонкам вслед за тобою. Он стоит все так же неподвижно.

Заплачу той монетой, что ты заработал. Лучше было сказать «твоей монетой» или «которую я тебе должен».

Но всего этого мало, Симеон Каламарис не успокоился, не утих, не отходит от меня. Я хочу, чтобы он навсегда вернулся на узкую белую койку, с которой поднялся, чтобы поговорить со мной. Но я-то почему лежу на белой койке, в холодном необъятном зале, ведь это вовсе не моя кровать и вовсе не моя комната? Где я?


Я подозвал уличного мальчишку, дал ему конверт и попросил отнести хозяйке пансиона.

— Буду ждать тебя здесь, на углу. Скажи, чтобы расписалась на конверте.

Едва придя в себя после страшной ночи, я поспешно написал письмо и вложил в конверт вместе с монетой.

«Сеньора, я отнюдь не намеревался уехать, не заплатив вам. Напрасно вы думаете обо мне дурно. Возьмите столько, сколько я вам должен, остальное передайте от моего имени Мадо, француженке. Вещи мои прошу сохранить до моего возвращения. Через неделю или через две».

И подписал: «Симеон», без фамилии, измененным почерком. Ни места, ни даты не обозначил.

Через некоторое время я увидел мальчика, выходящего из пансиона. Он принес конверт с подписью каракулями, рукой, дрожащей от волнения. Видимо, хозяйка очень уж изумилась, получивши монету и письмо.

— Что она сказала?

— Ничего. Прочитала письмо, наверное, раза три, потом взяла монету, попробовала на зуб. Я думал, она сейчас закричит. Как подписала конверт, я и побежал скорее.

Больше мне ничего не надо. Я дал мальчику мелочи и ушел. Мой долг выполнен. И больше не надо ничего делать. Имя Симеона Каламариса будут повторять хозяйка, жильцы, женщина со светлыми глазами, звон его имени наполнит пансион, грязное жилище, разделенное занавесками из газет и тряпья. Будто тот нежданный звон золотой монеты. Я пошел в университет.

Казалось, я возвращаюсь после долгих мучительных странствий. Возвращаюсь к свету, к вновь обретенной жизни. Оживленные, веселые, многоцветные улицы. Медленно движутся томные женщины, кричат уличные торговцы, стоящие на углу мужчины о чем-то громко спорят. Я шел не останавливаясь, ничего не видя и не слыша. Может быть, дома сестра уже заметила пропажу медальона. А может, и не заметила. Или, если заметила, не вспомнит, где могла его потерять, и постарается скрыть от родителей, чтобы ее не бранили. В конце концов мало ли что могло случиться с этой монетой?

Я пришел на факультет. Будто никогда прежде тут не был. В первый раз увидел дворы, аркады, галереи, беспрерывное мелькание множества белых халатов.

Я снял пиджак, развязал галстук, надел халат из грубой белой ткани. Теперь я готов раствориться, исчезнуть среди множества. Без малейшего колебания вошел я в секционный зал. Но к своему столу приблизиться не мог. Издали искоса посматривал на соученика, работавшего с трупом. Бледная плоть, розоватые, синеватые куски.

Я направился к преподавателю. Кое-как объяснил, почему отсутствовал, и попросил поставить меня к другому столу. Преподаватель не видел причины для подобной замены. Я настаивал, почти умолял.

— Дело в том, что этого человека я знал. Мы были друзьями.

— Ну, если так.

Я кивнул — да, так, я уверен. Уверен как никогда прежде, утверждая или отрицая что-либо. Меня назначили к другому столу. Я пошел почти счастливый. Не колеблясь, взял в руки скальпель, сделал надрез на торсе, где было указано. Я работал уверенно, спокойно. Передо мной были только ткани, мускулы, кости, тело без прошлого и без имени.

Мул

Мул был старый, серый в яблоках, седой, с большой головой, с одним повисшим ухом. Шагал он медленно, покачиваясь всем туловищем от загривка до хвоста, будто лодка. И стоило остановиться, он тотчас же опускал голову и принимался хрустеть травою. Шкура его была не то что в яблоках, а вернее сказать, в пятнах. И больше всего походила на материю, сотканную из разных ниток и притом в разное время. Вся в дырах, в заплатах. Вдобавок на ноге и на заду виднелись шрамы.

Сбруя мула была почти того же цвета, что он сам. Грязная, старая, потрескавшаяся, как усталые, натруженные руки старика. Седло на ходу скрипело. Плохо подтянутая шлея висела под хвостом. Вся упряжь болталась кое-как и подходила бы более крупному животному. Под дамским английским потертым седлом торчал кусок желтой фланели, пропитанный резким, бьющим в нос запахом; он заменял попону.

Сам, не дожидаясь понуканий, мул двинулся среди травы и кофейных деревьев вверх по дороге, ломаным красным шрамом пересекавшей зеленый склон. Сам он и остановился посреди прогалины на вершине холма. Всадник закинул поводья на шею мула, и тот сейчас же принялся щипать пыльную траву; не сходя с седла, всадник внимательно огляделся.

Сомнений нет — вокруг ни души. Только громкое фырканье мула да легкое шуршанье листвы. Редко, очень редко донесется щебет птицы или прокричит ястреб. Никого вокруг. Ни звука шагов, ни движения, ни голоса, ни следа человека на всем огромном пространстве. Тишина, деревья, трава, птицы, мул и он — дон Лопе Лепорино.