Дождь: рассказы — страница 31 из 35

Уверившись в том, что никого нет, — пустынность этих мест он чувствовал всей кожей, погружался в нее как в глубины вод, окруженный, укрытый, защищенный молчаливыми деревьями, вздыбленной листвой, громадным расстоянием, отделявшим его от людей, — дон Лопе крикнул. Вернее, издал какой-то горловой звук, не то рев, не то песнь. Звук разнесся широко по пустынным просторам. Если бы здесь был хоть один человек, такой звук бы не получился. Округлый, полный, он катился плавно, не дробясь, и постепенно угасал вдали. Теперь уж наверняка ясно, что никого здесь нет. Дон Лопе улыбнулся, довольный, и сошел с седла.

Положив руку на шею мула, тихонько приник к нему. Мул поднял голову. Дон Лопе пригнул к себе повисшее ухо мула и начал говорить. Тихим, задушенным, дрожащим голосом, прерывисто, хрипло:

— Так дальше не может продолжаться. Терпеть больше нельзя. Невозможно! С этим человеком необходимо покончить. Он — тиран. Деспот. Палач. Подонок.

От собственных слов по спине дона Лопе пробежал озноб; он оглянулся. Ничего не изменилось. Все осталось прежним.

— Надо сказать прямо. Он — тиран. Тюрьмы переполнены. Заключенных пытают. Их вешают. Вешают за половые органы. Невозможно больше терпеть все это. Ежедневно убивают четверых, пятерых, десятерых. Ежедневно бросают в тюрьмы все больше и больше народу.

Дон Лопе снова оглянулся. Все по-прежнему. Можно продолжать.

— Я тебе говорю. Ненавижу его. Надо покончить с тираном. Смерть тирану! Долой тирана! Я тебе говорю. Я. Ты меня слышишь? Смерть тирану! Смерть ему! Смерть! Смерть! Долой! Смерть!

Голос дона Лопе сорвался на писк. Едва слышный, будто предсмертное хрипение. Пот лился по всему его телу. Но в глазах светилось удовлетворение, почти спокойствие.

Дон Лопе вытер пот, глубоко вздохнул, снова взгромоздился на мула и пустился в обратный путь. Он насвистывал. Насвистывал веселый, победный военный марш.


Возвращаясь в город, дон Лопе Лепорино словно бы погружался в небытие. Пусть никто его не видит, не слышит, не вспоминает, а сам он будет все видеть, все знать. Каждый знал что-то и горел желанием рассказать, но расспрашивать было столь же опасно, как размышлять. Если три человека сходятся вместе на углу улицы, очень легко догадаться, о чем они говорят. Конечно, о тирании, хоть и боятся, опасаются. При виде прохожего замолкают либо тут же меняют тему разговора и даже интонацию. Громко, чтобы прохожий слышал, кто-нибудь спрашивает:

— А как поживает кума?

Но ведь и прохожему понятно, что не о куме шла речь. Отнюдь не о здоровье кумы говорили они только что и будут говорить, едва он пройдет. О тиране они говорили, о последних арестах.

— Вчера ночью взяли генерала Портанюэло.

Нетрудно представить себе, как это происходило. Полночь, все вокруг спокойно, все погружено в сон; и вдруг слышатся сухие удары в дверь дома генерала Портанюэло. Сонный встревоженный голос испуганно спрашивает из-за двери: «Кто там?» Ответа нет, но в дверь по-прежнему барабанят, упорно, нагло. Генерал Портанюэло сам идет отворять. Три длинноусых, низкорослых, широкоплечих человека в больших шляпах приставляют дула револьверов к груди генерала. «Мы за вами, генерал, на дознание».

Вот о чем говорили, а вовсе не о здоровье кумы, когда дон Лепорино проходил мимо. Лучше не слышать или делать вид, будто не слышишь. Ведь потом, когда придет час и начнется дознание, могут спросить, кто был там в эту минуту, кто проходил мимо, слышал и не донес властям.

Но иногда бывало и хуже. Соберется компания на площади, в тени дерева, и вдруг, при всех, птицей вылетает слово, забивается в уши дона Лепорино, звонит погребальным колоколом. Лучше было бы вовсе никогда не слышать этого слова, не знать, что оно значит. Но слово произнесено. Это слово — заговор. Лепорино ускоряет шаг. Заговорщики собираются по ночам. Приносят клятву. Ты должен поклясться жизнью перед чужими тебе людьми. Заговорщики прячут оружие. Замышляют покушение. Захватят казармы. Будут стрелять. Потом мятеж захлебнется, начнутся преследования. За дело возьмутся солдаты тирана, полицейские тирана, шпионы тирана, палачи тирана. Начнут искать и в самых немыслимых закоулках найдут всех до одного, каждого, кто знал что-либо, кто хотя бы слышал слово «заговор»; потащат в грязные темные камеры самых ужасных тюрем, будут пытать, требовать признаний, подвешивать за половые органы, потом закуют в тяжелые кандалы и, истерзанных, бредящих, бросят на сырой пол в зловонную темноту. На годы, годы и годы.

Иногда дону Лопе встречался старый приятель. Много лет подряд видел Лепорино эту улыбающуюся, добродушную, глуповатую физиономию, много лет слышал знакомый голос, говоривший всегда одни и те же пустяки да пошлости: о погоде, об урожае кофе, о том, как накануне играли в клубе в тресильо, о любовнице Педро или о жене Хуана. А теперь тот же человек говорит таинственно: — Привет, Лопе, ну что вы об этом думаете?

О чем? И что тут можно думать? Думать — значит сказать: «это мерзко», «так не может больше продолжаться», «невозможно терпеть долее», «недовольство растет», «все об этом говорят», «ходят слухи о заговоре», «скоро что-то произойдет». И такие-то слова может услышать шпион. Тот самый человек, что разговаривает с тобой, может, и есть шпион, станет шпионом, уже стал или собирается стать. Даже сам того не желая, он может оказаться шпионом. Возьмет да и скажет кому-нибудь, просто чтобы придать больше веса своему рассказу: «Лопе мне говорил». А кто-то и услышит. Но Лопе — это ведь он, Лопе Лепорино, землевладелец. Тогда уж не оправдаешься, ничто не поможет, сколько ни тверди: «Ведь я же Лопе Лепорино, вы меня знаете, я отец семейства, землевладелец, человек солидный, политика меня не интересует, никогда я не ввязывался в политику, я просто в ужасе, вот точное слово, в ужасе от политики. И я не думаю. Никогда не думал. Неправда, будто я что-то там сказал. Не мог я такого сказать. Я приветствую нынешний режим. А все эти заговорщики, да будь они прокляты! Да здравствует наш вождь, пусть правит нами сто лет, господь да хранит его для нас во веки веков!»

И дон Лопе, изменившись в лице, отвечал приятелю:

— Ничего я не думаю. Ты ведь знаешь, я не политик. И без того дел хватает. Еще увидимся. Пока.

И уходил, убегал, спасенный, успокоенный; но ненадолго. Они гнались за ним, словно свора собак. Преследовали, хотели заманить в ловушку. Они не успокоятся, пока не сорвется у него с языка неосторожное слово, такое, за которое его потащат в тюрьму. И нисколько не помогало, когда он отвечал:

— Ты же знаешь, у меня на этот счет суждений нет.

— Ладно, но все-таки что-то ты же думаешь?

— Стараюсь не думать.

— Не может быть, в конце концов, что тебе по душе весь этот кошмар.

— Какой кошмар?

— Тот, что происходит на наших глазах. Произвол, аресты, грабеж.

Дон Лопе бледнел, прикладывал палец к губам:

— Потише рассуждай. А лучше всего помолчи, могут услышать. Что за легкомыслие! И потом, всегда так было. Всегда. Ничего нового не происходит. Необходима чрезвычайная осторожность. Чрезвычайная. Слово не воробей, вылетит — не поймаешь. Пока.

И снова убегал. Случалось, когда его окликали, он делал вид, будто не слышит, не слышит, что ему говорят, не понимает смысла сказанного.

Собеседник сообщает:

— Кое-что готовится.

Дон Лопе не слышит. Собеседник настаивает:

— Кое-что готовится, вы меня поняли?

Пытаясь увильнуть от ответа, дон Лопе несет чепуху:

— А, да, мне говорили об этом деле, насчет муки, верно? Но меня оно не интересует.

— Да я не про то вовсе, я говорю об этом человеке.

— А, о человеке.

— Он уже почти свергнут.

— Что за человек?

Он чувствовал на себе презрительные взгляды. И все равно не смел произнести ни одного слова, не смел слушать. А как хотелось сказать много-много. Он был переполнен, раздут, как бурдюк, внутри клокотало, бурлило, кипело, казалось, еще немного, и он лопнет.

— Вы всегда молчите, Лепорино.

Вот и хорошо. Пусть все знают, что он никогда ничего не говорит. А может быть, как раз это-то и скверно? Заподозрят, что он хоть и молчит, но думает. И о чем думает, тоже ведь могут догадаться. Друзья догадаются. И шпионы тоже. Решат, что прикидывается. Что на самом деле он заговорщик. И прячет оружие. И связан с революционерами. И с ними вместе замышляет покушение на жизнь тирана. Вот он молчит, а что получается? Ему, наверное, такое приписывают, во много раз хуже всего, что он мог бы сказать.

А ведь он сказал бы не больше того, что говорят все:

— Это отвратительно. Так дальше продолжаться не может. Невозможно больше терпеть. Надо сбросить этого человека.

Но как раз за такие слова, если шпион их подслушает, и даже за менее решительные, людей гноят в тюрьмах долгие годы. В одиночке, без врача, без белья, в кандалах, на голом полу.

И дон Лопе Лепорино впитывает в себя слова, которые слышит от других, но сам не говорит ничего. Слова раздуваются, поднимаются как тесто, бродят, пузырятся, ворочаются внутри дона Лепорино, они душат его, давят, распирают, будто газы.

Если бы он мог крикнуть на всю улицу: «Смерть тирану!» Насколько стало бы легче, если бы он мог хоть кому-то довериться и сказать: «Мы должны сбросить этого человека». Но нет, дон Лопе не может сказать так. Везде и всюду шпики, они услышат. Сыщики, агенты, доносчики, осведомители, сплетники, болтуны, они задают бестактные вопросы, нагло выспрашивают, и все они, все до одного — шпионы. Вот почему дон Лопе Лепорино мучается и молча терпит, как человек, которого нестерпимо мутит, до последней минуты старается подавить позыв к рвоте. Прижимает ладонь ко рту, ускоряет шаг, ничего не замечает вокруг. Любое, вполне невинное слово может взорваться вдруг, как петарда, самыми неожиданными смыслами и значениями. Простое приветствие, обычный жест истолкуют так, что страшнее и не придумаешь. Спросишь кого-нибудь: «Что новенького?» — а поймут совсем иначе, откопают другой смысл, и получится просто ужасно, вроде: «Какие имеются инструкции, как идет подготовка покушения на тирана?»