Дождь в разрезе — страница 10 из 27

«Разговор на эту тему портит нервную систему», как пелось в одной оперетке.

Но разговор о поэтической теме необходим. Как и более широкий разговор о содержательной стороне современной поэзии — при всей затертости пары «форма — содержание». О том, какие идеи она отражает и порождает. О ее — простите за совсем уж неприличное слово — идеалах. («Ну, вспомнил!» — А я и не забывал…) Но эта тема уже для другого, отдельного, разговора.

«Арион», 2013, № 3

О новом натурализме

Название этих очерков — «Поэзия действительности» — заключает в себе как бы двойную оптику. В одних очерках резкость наводится на поэзию (рифму, эпитет, тему…), а действительность присутствует фоном. В других, напротив, разговор идет именно о том, что же является действительностью современной поэзии, какую реальность она отражает, трансформирует, создает.

Говорить о поэзии действительности в этом, втором, смысле сложнее. Действительность — категория ускользающая. Она везде — и нигде конкретно; всё — и ничто в отдельности. «Одна на всех» — но при первом же приближении распадается на множество слоев и фрагментов.

Действительность, в которой движется, кормится и размножается обитатель мегаполиса, не похожа на действительность жителя провинциального городка. Действительность офисных клерков отличается от действительности гастарбайтеров. Действительность «отцов» — от действительности «детей»; и тех и других — от «дедов».

По-разному могут не только осознавать, но и просто видеть одну, казалось бы, и ту же реальность представители разных вер, племен, наречий, даже — как утверждают теоретики гендера — полов.

Так, собственно, было и всегда. Но в ситуации более иерархически организованной социальной жизни один из способов восприятия действительности — сословный, религиозный, национальный — занимал верхние, «главные» этажи. Остальные «действительности» ютились в нижних и полуподвальных.

Иерархия сохраняется, но в изрядно подтаявшем виде. «Действительности» уже не ранжируются по вертикали, но борются за горизонталь, за место на плоскости. И заявляют о себе, транслируют себя все одновременно.

Символом прежней иерархии был 540-метровый шпиль Останкино, изливавший с высоты единый, доминирующий видео- и аудиообраз реальности. Символ нынешней — горизонтальная ризома Интернета, с ее многоголосием и многоразличием.

Поэзия сегодня оказывается не перед одной, пусть даже сложной и многослойной, действительностью, а перед огромным числом ее фрагментов, осколков, которые продолжают дробиться и крошиться до единичных голосов. Уже не скажешь, следом за Мандельштамом: «Голос — это личность» — личность как субъект, если не действия, то, по крайней мере, высказывания… Дело даже не в анонимности значительной части звучащих ныне «голосов»; сами высказывания уступают место спонтанной, краткой речи, в пределе ужимающейся до «смайла», «лайка» или заменяемой фотографией или видео.

Сказанное относится не только к Интернету: он лишь наиболее грубо и зримо отразил — и ускорил — процессы, которые начались задолго до триумфа соцсетей. Интерес к нон-фикшну проснулся уже с середины девяностых. С конца девяностых документализм проникает в драматургию (вербатим), а затем и в прозу. Повторяется на новом витке ситуация 1920-х годов, когда тон задавала «литература факта».

Какие изменения происходят в поэзии под воздействием этой многоголосой, текучей и визуальной реальности?

Лирическое я становится менее выраженным; монологичность уступает место полилогу, звучанию в одном стихотворении нескольких равноправных голосов.

Описание состояний лирического я вытесняется фиксацией внешних состояний, событий, фактов; поэзия становится более фабульной.

Поэтическое высказывание заслоняется визуальной конкретностью предметного мира; убедительность мысли замещается убедительностью «картинки».

Выношу за скобки разговор о том, хорошо это или плохо. Это — то, что есть; то, что происходит сегодня в поэзии. О полилоге в современной лирике мне уже приходилось говорить[68]; о фабульности надеюсь написать в скором времени. В этом очерке речь пойдет о третьей, последней, тенденции: об описании предметного мира, о том, что я бы назвал натурализмом в современной поэзии.


Для начала — несколько стихотворных примеров.

Андрей Пермяков, «К дождю» («Волга», 2013, № 1):

Пахнет невкусным обедом и красными грушами

(потому что на этом закате всё красное).

Чайки летают над бывшим городом Тушино,

падают к смутной воде и у воды становятся разными.

Человек на соседней скамейке роняет стакан.

Другой человек односложно его ругает.

Волк привыкает к железу и попадает в капкан,

а человек вообще ко всему привыкает.

А «человек вообще» это такое неясное,

очень смешное и, в сущности, непоправимое.

Листья ракиты свисают пологие, красные.

Капли с них падают краткие, неуловимые.

Григорий Медведев («Знамя», 2012, № 1):

Трудно полюбить, а ты попробуй,

этот чёрный мартовский снежок,

на котором старый пёс хворобый

подъедает скользкий потрошок.

Около размокшего батона

воробьиная серьёзная возня.

Трансформаторную будку из бетона

украшает экспрессивная мазня:

с ведома муниципалитета,

где за лучший двор ведут борьбу,

рощица берёз в лучах рассвета

тянется к районному гербу…

Алексей Григорьев («Зеркало», 2011, № 37–38):

В подъезде новые римейки:

«Наташа — б…» и «Коля — жид»,

А у подъезда на скамейке

Окоченевший бомж лежит.

На четверть пиво не допито —

Не бомж, а барин на понтах,

И тут же рядом вьётся свита —

Два санитара, два мента.

Приспущен флаг у горсовета,

Погода в целом не ахти,

И персональная карета

Движком противно тарахтит.

А я иду к метро не быстро,

Несу в кармане пирожок,

И снег идёт за мной без смысла —

Обычный мартовский снежок.

Станислав Ливинский («Дружба народов», 2012, № 10):

Там в залог оставим паспорта.

Здесь перекантуемся на даче.

На покрышку сядем у пруда.

Плещется зелёная вода.

— Можешь плавать?

— Только по-собачьи.

Не свисти — несчастья не накличь.

Дерево сухое, рядом свая.

Битые бутылки и кирпич.

На холме раздолбанный «Москвич»

без колёс — тебя напоминает.

Что ещё? Палатки, молодёжь:

выпивают — чем тебе не смена?

Вытрешь о траву и спрячешь нож.

Снимешь всё с себя — идёшь-идёшь,

а воды всё время по колено.

Этот иллюстративный ряд можно было бы продолжить. Добавить что-нибудь Алексея Дьячкова или Владимира Иванова. Стихотворения эти кажутся мне удачными; на стихи Григорьева, Ливинского, Дьячкова и Иванова доводилось откликаться во вполне комплиментарном ключе.

И лет, скажем, десять назад все это радовало. Я имею в виду открытие заново в лирике тогдашних «тридцатилетних»[69] предметной конкретности окружающего мира — особенно после многочисленных попыток заменить ее всяческими концептами и интертекстуальными ссылками[70]. Так в свое время акмеизм, с его вниманием к материальной фактурности, возник как реакция на символистские «тени», «отблески» и прочие мимолетности.

С начала 2000-х эта «новая предметность» уже вполне оформилась и, как видно из примеров, стала проявлять черты стилистической инерции. Как в стихотворении Ливинского: «…идёшь-идёшь, / а воды все время по колено».

Нет, еще пишутся и, вероятно, будут писаться интересные зарисовки-перечисления узнаваемых повседневных реалий: будок, скамеек, палаток, битого стекла… Дело, однако, даже не только в однообразии, сколько в натуралистическом характере самой этой оптики.

Натурализм — не только в описании малоприятных вещей малоприятным образом (вариант — обыденных вещей обыденным образом). Главное — его самоцельность, его замкнутость на самом себе, нежелание — и неспособность — выйти за пределы «здесь и теперь».

В 1913 году Максимилиан Волошин предложил интересное — хотя немного схематичное — разграничение натурализма и реализма.

Реализм (от res — вещь) «создает вещи, которых раньше не существовало», тогда как натурализм (от naturalis — природный, естественный) лишь «повторяет вещи, уже существующие, ищет только внешнего сходства». Реализм «приводит к идеализму в платоновском смысле, то есть в каждой преходящей случайной вещи ищет ее сущность, ее идею». Натурализм же есть «простое копирование природы вне всякого обобщения»[71].

Последующая терминологическая судьба реализма, как известно, сложилась не слишком удачно: более полустолетия он дискредитировался добавкой «социалистический». Хотя, по волошинской классификации, соцреализм следовало бы назвать скорее социалистическим натурализмом: возобладало именно «копирование без обобщения». «Обобщение» если и было, то «цеплялось» в виде готовых, идеологически выдержанных клише.

Этот насаждавшийся, как картошка, реализьм и вызвал такую аллергию, что, даже избавившись от эпитета «социалистический», уже почти четверть века отсутствует в серьезных разговорах о литературе. Дискуссии девяностых об интертекстуальности, казалось, окончательно «отменили» реализм и вообще любую отсылку к реальности — кроме реальности текстов и дискурсов…