но ты не бойся. нам еще нет сорока.
да чего уж там — и тридцати нет пока.
что там в воде нам никогда не узнать. и хорошо.
не слушай, что я говорил. дыши еще.
рыба всегда глядит на небо одним глазком.
женщина кормит ребёнка одним соском.
и ты красишь волосы в чёрный не потому, что седа.
краска уходит в раковину, не оставляя следа;
но это — в городе, где, как Иаков Бога, держишь ты
мыло в руке.
здесь же краска остается на пальцах, уносится вниз
по реке.
туда, где солнце крестится и окунается в лес.
молодость — пол-абзаца из первой главы небес.
кто же наш бог, милая? он ведь не чует беды,
когда мы с тобой, словно рыбы, выбрасываемся
из воды.
Пытался несколько раз обрезать, чтобы подсократить цитату. Не выходит — первый признак цельности вещи (при, казалось бы, фрагментарности образов). Густ и плотен образный ряд; стремительно переключение жанровых регистров. Начавшись с пейзажной зарисовки, стихотворение перетекает в русло любовной лирики — с нарастанием религиозной символики. И еще — присутствие темы молодости. Довольно редкой, кстати, в стихах «двадцатилетних». Обычно лирический герой у них безвозрастный (и несколько бесполый).
Еще пример — из екатеринбуржца Алексея Кудрякова («Урал», 2013, № 9).
Лампы настольной расходящиеся круги,
эллипсис света, скользящего по странице.
Время — через пробелы — внутри строки
тянет подспудно полки-вереницы
образов, становящихся по одну
сторону памяти, действительность — по другую.
Не перейти это поле, точно Чёрмное море по дну:
льды не отступят — вязнешь в торосах, пургуя,
дальше от плена, ближе к обетованной земле.
Где она — родина? Путь исключает роздых.
Тот же бескрайний текст, мечта о тепле,
жёсткий снег и морозный воздух.
Кудряков, как уже сказано, — неоклассик; отталкивается от вполне узнаваемого стихотворного «реквизита» — лампы с ее светящимся кругом[95]. Но дальше происходит расширение пространства, выход из пределов кабинетного света. Появление религиозных и даже социальных обертонов («Где она — родина?»). Выход в действительность, иными словами. И опять же — пусть менее парадоксальный, чем у Мовсесяна, но исключительно плотный образный ряд.
По стихам молодых поэтов особенно заметно, кстати, насколько изменился канон поэзии, влияние и значимость «больших» имен. Прежде всего, «всепроникающей четверки», как ее назвала Лидия Гинзбург.
«Опасное положение молодых и относительно молодых поэтов, — писала она в начале 1980-х, — состоит еще в том, что слишком трудно выбираться из семантического круга, очерченного поэзией, пришедшей на смену символизму. Особенно всепроникающей четверкой: Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Цветаева»[96].
Продолжалось это где-то до середины 1990-х. Все четверо были одинаково значимы для современной (того времени) поэзии и оказывали приблизительно равное влияние на молодых — и не только. (Помню, как одна известная поэтесса назвала другую «Ахматовой для бедных», а та ее, не оставшись в долгу, — «Цветаевой для бедных».) Впрочем, и влияние Пастернака (особенно — позднего), и Мандельштама было более чем заметным.
Избывалось это по-разному. Многие начинали писать верлибром (куда «всепроникающая четверка» проникнуть не успела); кто-то поднимал на щит deorum minorum, вроде Ходасевича или Георгия Иванова… Кто-то уходил в поисках противоядия еще дальше — в начало XIX или даже в конец XVIII века…
Уже с начала двухтысячных у поэтов, входящих в литературу, это влияние заметно все меньше.
В 2010-е остается, может, только одно имя. Мандельштам, причем поздний. С его колоссальной метафорической густотой, лакунами, перебивками ритма, парадоксальным «монтажом» смысловых кусков.
Изменяется жанровый состав современной лирики. Уже почти нет «чистой» пейзажной лирики. «Чистой» философской. «Чистой» социальной. Одно и то же стихотворение может прослаиваться разными жанровыми слоями.
Меняется и сама лирика, ее родовые свойства.
Все меньше лирики в ее классическом смысле. Возникающей, по Гегелю, из потребности «высказать себя и услышать чувство в развитии его самого».
Лирика прозаизируется.
«Чувств» — как в развитии, так и без оного — все меньше.
У нас и теперь уже немало женщин пишет стихи. Над задачами русского лиризма женщины работают с той же непобедимой страстностью, с какой они отдают свои силы и науке.
Так писал о «женской лирике» чуть более ста лет назад Иннокентий Анненский («Аполлон», 1909, № 3).
Сегодня лирику — в гегелевском ее смысле — пишут преимущественно женщины.
Опять же, делить поэзию по половому признаку — как и по возрастному — дело не слишком надежное. Но раз уж взялся говорить о тенденциях, стоит сказать и об этом. В то время как большинство поэтов-мужчин все дальше уходит в сторону эпичности, сказовости, социальности — собственно лирика остается за поэтами-женщинами.
Есть, разумеется, исключения. Прозаичная, социально заостренная поэзия Елены Фанайловой. Или тяготеющие к эпосу стихи Марии Галиной… Но они скорее лишь подтверждают — если не правило, то тенденцию.
«Женской лирики» сегодня нет, ибо сама лирика стала большей частью — женской.
Особенно — любовная, по поводу исчезновения которой (мнимого и реального) было в начале 2010-х поломано немало копий[97].
Любовная лирика требует прямого высказывания. На этом она держится. Современная лирика, искушенная постмодернизмом, прямых высказываний бежит.
Лучшие стихи о любви сегодня пишут поэты-женщины. Вера Павлова. Ирина Ермакова. Инга Кузнецова. Хельга Ольшванг. Анна Аркатова… Из более младшего поколения — Мария Маркова. Анастасия Строкина.
Приведу несколько примеров. Без пояснений (любые комментарии к любовным стихам выглядят несколько пошловато).
Из Веры Павловой («Знамя», 2014, № 10):
Не помню, как его звали.
Серёжа? Нет, не Серёжа.
Любила его? Едва ли.
А он меня? Не похоже.
Слова, интерьеры, позы —
всё доброй памятью стёрто.
Вручил мне букет мимозы,
встречая после аборта.
Из Анастасии Строкиной («Октябрь», 2014, № 12):
Если солнце погаснет,
восемь минут ещё
мы будем беспечны,
восемь минут музыки нашей счёт
продлится:
успеем родиться,
проститься,
сварить молоко,
восемь минут неведения —
так легко,
будем мы человечны
и бесчеловечны,
распланируем лето,
помоем пол,
прочитаем семь или восемь страниц,
настроим виолончель,
накроем на стол,
и раз и два
и раз и два
и раз и два
и раз и два
и раз и два
и раз и два
и раз и два
и раз и два
и разлетятся слова —
не соберёшь.
Тихо уснем на дне,
холодная тина во рту.
Любовь моя,
сколько минут
отпустишь мне,
прежде чем окунёшь
в темноту?
Из Хельги Ольшванг:
Не хочу расставаться.
Кафе закрывают, звеня,
убирают, шурша.
В нашу сторону смотрят всё чаще:
последние, посредине продлённого дня,
обнявшись, —
два наших плаща[98].
Ложный страх прямого высказывания здесь отсутствует. «Любила его…» «Любовь моя…» «Не хочу расставаться…» И нельзя сказать, что стихи от этого перестают быть современными.
Вообще, некоторый алармизм, который был характерен для части поэтического сообщества последние лет пять (и которому и я временами предаюсь), все же не совсем обоснован. «Исчезает любовная лирика». Да нет же, вот она; мог бы еще цитировать… «Стихи читают все меньше». Меньше. Но читают. «С поэтической критикой дело швах». Ну да. Но, с другой стороны, если поглядеть на новые имена, появившиеся в ней в 2010-е: Марианна Ионова, Игорь Дуардович, Алексей Конаков, Борис Кутенков… Не так все плохо, коллеги.
Что касается замечаний о «достаточно высоком» среднем уровне поэзии при нехватке ярких оригинальных имен…
…Можно бы сказать, как полагается, о высоком техническом уровне современной поэзии, упомянуть о том, что все теперь умеют писать стихи, и пожалеть, как у нынешних искусственно и мертво выходит.
Это писал — не столько от себя, сколько передавая общий тон тогдашней критики, — в 1916 году Мандельштам[99].
Сейчас удивительно много людей пишут хорошие стихи. Трансформированное слово, поэтические ходы, стиховые средства — все на месте. Тут-то и начинается беда — драма ненужных хороших стихов.
Это — уже вполне от себя — отмечала в начале 1980-х Лидия Гинзбург[100].
Сегодня не вызывает сомнения, что и от начала 1910-х, и от начала 1980-х остались и замечательные имена, и замечательные стихи. А не только искусственные и мертвые.
И от начала 2010-х тоже, наверное, останется немало.
«После многочисленных обзоров поэзии нулевых у меня сложилось впечатление, что мы присутствуем едва ли не при конце русской поэзии. Но вот вышли номера журналов с единичкой вместо второго нуля; а в них — поэтические подборки, а в подборках — стихи: хорошие, разные, всякие…»
Так — прошу прощения за автоцитату — я начинал пять лет назад первый очерк «Поэзии действительности» («Арион» 2010, № 2).