Дождь в разрезе — страница 14 из 27

но ты не бойся. нам еще нет сорока.

да чего уж там — и тридцати нет пока.

что там в воде нам никогда не узнать. и хорошо.

не слушай, что я говорил. дыши еще.

рыба всегда глядит на небо одним глазком.

женщина кормит ребёнка одним соском.

и ты красишь волосы в чёрный не потому, что седа.

краска уходит в раковину, не оставляя следа;

но это — в городе, где, как Иаков Бога, держишь ты

мыло в руке.

здесь же краска остается на пальцах, уносится вниз

по реке.

туда, где солнце крестится и окунается в лес.

молодость — пол-абзаца из первой главы небес.

кто же наш бог, милая? он ведь не чует беды,

когда мы с тобой, словно рыбы, выбрасываемся

из воды.

Пытался несколько раз обрезать, чтобы подсократить цитату. Не выходит — первый признак цельности вещи (при, казалось бы, фрагментарности образов). Густ и плотен образный ряд; стремительно переключение жанровых регистров. Начавшись с пейзажной зарисовки, стихотворение перетекает в русло любовной лирики — с нарастанием религиозной символики. И еще — присутствие темы молодости. Довольно редкой, кстати, в стихах «двадцатилетних». Обычно лирический герой у них безвозрастный (и несколько бесполый).

Еще пример — из екатеринбуржца Алексея Кудрякова («Урал», 2013, № 9).

Лампы настольной расходящиеся круги,

эллипсис света, скользящего по странице.

Время — через пробелы — внутри строки

тянет подспудно полки-вереницы

образов, становящихся по одну

сторону памяти, действительность — по другую.

Не перейти это поле, точно Чёрмное море по дну:

льды не отступят — вязнешь в торосах, пургуя,

дальше от плена, ближе к обетованной земле.

Где она — родина? Путь исключает роздых.

Тот же бескрайний текст, мечта о тепле,

жёсткий снег и морозный воздух.

Кудряков, как уже сказано, — неоклассик; отталкивается от вполне узнаваемого стихотворного «реквизита» — лампы с ее светящимся кругом[95]. Но дальше происходит расширение пространства, выход из пределов кабинетного света. Появление религиозных и даже социальных обертонов («Где она — родина?»). Выход в действительность, иными словами. И опять же — пусть менее парадоксальный, чем у Мовсесяна, но исключительно плотный образный ряд.


По стихам молодых поэтов особенно заметно, кстати, насколько изменился канон поэзии, влияние и значимость «больших» имен. Прежде всего, «всепроникающей четверки», как ее назвала Лидия Гинзбург.

«Опасное положение молодых и относительно молодых поэтов, — писала она в начале 1980-х, — состоит еще в том, что слишком трудно выбираться из семантического круга, очерченного поэзией, пришедшей на смену символизму. Особенно всепроникающей четверкой: Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Цветаева»[96].

Продолжалось это где-то до середины 1990-х. Все четверо были одинаково значимы для современной (того времени) поэзии и оказывали приблизительно равное влияние на молодых — и не только. (Помню, как одна известная поэтесса назвала другую «Ахматовой для бедных», а та ее, не оставшись в долгу, — «Цветаевой для бедных».) Впрочем, и влияние Пастернака (особенно — позднего), и Мандельштама было более чем заметным.

Избывалось это по-разному. Многие начинали писать верлибром (куда «всепроникающая четверка» проникнуть не успела); кто-то поднимал на щит deorum minorum, вроде Ходасевича или Георгия Иванова… Кто-то уходил в поисках противоядия еще дальше — в начало XIX или даже в конец XVIII века…

Уже с начала двухтысячных у поэтов, входящих в литературу, это влияние заметно все меньше.

В 2010-е остается, может, только одно имя. Мандельштам, причем поздний. С его колоссальной метафорической густотой, лакунами, перебивками ритма, парадоксальным «монтажом» смысловых кусков.


Изменяется жанровый состав современной лирики. Уже почти нет «чистой» пейзажной лирики. «Чистой» философской. «Чистой» социальной. Одно и то же стихотворение может прослаиваться разными жанровыми слоями.

Меняется и сама лирика, ее родовые свойства.

Все меньше лирики в ее классическом смысле. Возникающей, по Гегелю, из потребности «высказать себя и услышать чувство в развитии его самого».

Лирика прозаизируется.

«Чувств» — как в развитии, так и без оного — все меньше.

У нас и теперь уже немало женщин пишет стихи. Над задачами русского лиризма женщины работают с той же непобедимой страстностью, с какой они отдают свои силы и науке.

Так писал о «женской лирике» чуть более ста лет назад Иннокентий Анненский («Аполлон», 1909, № 3).

Сегодня лирику — в гегелевском ее смысле — пишут преимущественно женщины.

Опять же, делить поэзию по половому признаку — как и по возрастному — дело не слишком надежное. Но раз уж взялся говорить о тенденциях, стоит сказать и об этом. В то время как большинство поэтов-мужчин все дальше уходит в сторону эпичности, сказовости, социальности — собственно лирика остается за поэтами-женщинами.

Есть, разумеется, исключения. Прозаичная, социально заостренная поэзия Елены Фанайловой. Или тяготеющие к эпосу стихи Марии Галиной… Но они скорее лишь подтверждают — если не правило, то тенденцию.

«Женской лирики» сегодня нет, ибо сама лирика стала большей частью — женской.

Особенно — любовная, по поводу исчезновения которой (мнимого и реального) было в начале 2010-х поломано немало копий[97].

Любовная лирика требует прямого высказывания. На этом она держится. Современная лирика, искушенная постмодернизмом, прямых высказываний бежит.

Лучшие стихи о любви сегодня пишут поэты-женщины. Вера Павлова. Ирина Ермакова. Инга Кузнецова. Хельга Ольшванг. Анна Аркатова… Из более младшего поколения — Мария Маркова. Анастасия Строкина.

Приведу несколько примеров. Без пояснений (любые комментарии к любовным стихам выглядят несколько пошловато).

Из Веры Павловой («Знамя», 2014, № 10):

Не помню, как его звали.

Серёжа? Нет, не Серёжа.

Любила его? Едва ли.

А он меня? Не похоже.

Слова, интерьеры, позы —

всё доброй памятью стёрто.

Вручил мне букет мимозы,

встречая после аборта.

Из Анастасии Строкиной («Октябрь», 2014, № 12):

Если солнце погаснет,

восемь минут ещё

мы будем беспечны,

восемь минут музыки нашей счёт

продлится:

успеем родиться,

проститься,

сварить молоко,

восемь минут неведения —

так легко,

будем мы человечны

и бесчеловечны,

распланируем лето,

помоем пол,

прочитаем семь или восемь страниц,

настроим виолончель,

накроем на стол,

и раз и два

и раз и два

и раз и два

и раз и два

и раз и два

и раз и два

и раз и два

и раз и два

и разлетятся слова —

не соберёшь.

Тихо уснем на дне,

холодная тина во рту.

Любовь моя,

сколько минут

отпустишь мне,

прежде чем окунёшь

в темноту?

Из Хельги Ольшванг:

Не хочу расставаться.

Кафе закрывают, звеня,

убирают, шурша.

В нашу сторону смотрят всё чаще:

последние, посредине продлённого дня,

обнявшись, —

два наших плаща[98].

Ложный страх прямого высказывания здесь отсутствует. «Любила его…» «Любовь моя…» «Не хочу расставаться…» И нельзя сказать, что стихи от этого перестают быть современными.


Вообще, некоторый алармизм, который был характерен для части поэтического сообщества последние лет пять (и которому и я временами предаюсь), все же не совсем обоснован. «Исчезает любовная лирика». Да нет же, вот она; мог бы еще цитировать… «Стихи читают все меньше». Меньше. Но читают. «С поэтической критикой дело швах». Ну да. Но, с другой стороны, если поглядеть на новые имена, появившиеся в ней в 2010-е: Марианна Ионова, Игорь Дуардович, Алексей Конаков, Борис Кутенков… Не так все плохо, коллеги.

Что касается замечаний о «достаточно высоком» среднем уровне поэзии при нехватке ярких оригинальных имен…

…Можно бы сказать, как полагается, о высоком техническом уровне современной поэзии, упомянуть о том, что все теперь умеют писать стихи, и пожалеть, как у нынешних искусственно и мертво выходит.

Это писал — не столько от себя, сколько передавая общий тон тогдашней критики, — в 1916 году Мандельштам[99].

Сейчас удивительно много людей пишут хорошие стихи. Трансформированное слово, поэтические ходы, стиховые средства — все на месте. Тут-то и начинается беда — драма ненужных хороших стихов.

Это — уже вполне от себя — отмечала в начале 1980-х Лидия Гинзбург[100].

Сегодня не вызывает сомнения, что и от начала 1910-х, и от начала 1980-х остались и замечательные имена, и замечательные стихи. А не только искусственные и мертвые.

И от начала 2010-х тоже, наверное, останется немало.

«После многочисленных обзоров поэзии нулевых у меня сложилось впечатление, что мы присутствуем едва ли не при конце русской поэзии. Но вот вышли номера журналов с единичкой вместо второго нуля; а в них — поэтические подборки, а в подборках — стихи: хорошие, разные, всякие…»

Так — прошу прощения за автоцитату — я начинал пять лет назад первый очерк «Поэзии действительности» («Арион» 2010, № 2).