Сижу перед выходом и наблюдаю, как тяжелые тихоходные самолеты начинают снижаться от бугра и сериями сыплют бомбы. За неделю после черного дня научился многому. Например, могу определить, сколько пролетят отделившиеся от самолета бомбы и куда они упадут. Вот и сейчас бомбы только еще оторвались от самолетов, а я уже говорю своим в блиндаже:
— Бомбят элеватор! На станцию кинули.
И выходит точно по-моему — бомбят элеватор и станцию.
Я начинаю следить за бомбами с того момента, когда они отрываются от самолетов. Большими вытянутыми каплями бомбы со свистом и воем несутся вниз. Из нашего блиндажа видна большая часть города. Высокое светло-серое здание нового элеватора служит мне ориентиром. Взгляну на него и определяю, куда падают бомбы. Сейчас самолеты сыпанули бомбы правее элеватора.
— Бомбят консервный, — вяло сообщаю я.
Меня уже никто не слушает. Всем надоело. Но я продолжаю следить за тяжелыми самолетами, которые бросают бомбы, почти не снижаясь, появляются быстрые двухмоторные «юнкерсы». Светит яркое солнце. В наш овраг даже залетела паутина. Смотреть на нее страшно, она из другого мира, и я перевожу опять взгляд на «юнкерсы». Поблескивая короткими крыльями, они один за другим включают сирены и падают в пике.
«Бомбят пристань…» — уже для себя отмечаю я.
На вой сирен берег Волги отвечает мощным грохотом. Видно, как рыжей пеной пузырится земля, а потом все заволакивает пыльной тучей, и она даже закрывает многоцветные дымы, вот уже несколько суток висящие над городом. Гул моторов стихает. Самолеты уходят. А пыледымная туча все разрастается и разрастается.
— Надо за обедом, — тяжело поднимается мама и, согнувшись, выходит из блиндажа. Подхватываю сумку и выскакиваю за ней. Наш дом еще цел, но он ослеп. Стекла высыпались, и мы с Сергеем забили рамы фанерой и досками. Мать по-прежнему топит в доме печь. Она это делает рано утром или даже ночью, когда нет бомбежки и стихает стрельба. Мы теперь безвылазно поселились в блиндаже. Сюда перекочевало все, без чего мы не можем жить: постель, одежда, необходимые продукты, посуда. Все, без чего мы обходимся, закопано во дворе. Так сделали все. У всех во дворах по нескольку ям.
Согнувшись, перебегаем улицу. Кончилась наша вольготная жизнь: в перерывах между налетами авиации по поселку бьет тяжелая артиллерия. Говорят, что немцы вышли к лесопосадкам. Неужели не помогли и наши окопы?
Вбегаем во двор. Здесь опять невозможно что-либо узнать. Сарай разнесен в щепы. Воронки не видно — значит, снаряд, а не бомба. Из стены коридора вырвано несколько досок, но мы входим не через дыру, а в дверь.
— Сними и спрячь замок, — говорит мать.
Я снимаю. Замок действительно больше не нужен. Мать проворно достает из печи чугун со щами, обертывает его тряпкой и ставит в сумку. Вытаскивает кастрюлю с картошкой. Накидывает на нее полотенце и протягивает мне. Сама подхватывает сумку, и мы выбегаем во двор. До начала бомбежки еще полчаса, но идет обстрел. Снаряды рвутся где-то далеко, в стороне заводов. Бежим к оврагу. И вдруг прямо над головами противный фыркающий вой. Падаем на землю. Мать успевает поставить сумку. Я падаю прямо на кастрюлю, но не выпускаю ее из рук. Теперь снаряды рвутся где-то за нашим домом. Это опасно. Вскакиваем и, согнувшись, бежим дальше.
Сбоку бушует страшный, непонятный шквал, и летят какие-то огненные полосы. Они валят нас в колючки. Шквал идет не со стороны бугра, не от немцев, а из-за Волги. Бросил кастрюлю, обхватил руками голову. Локти, ноги, живот — все мое незащищенное тело роет землю. Огненный шквал вдавливает меня в нее. Не могу вздохнуть, тело сплюснуто, задыхаюсь. Горю. Конец.
— Ан-д-р-рей, Ан-д-р-рей! — Словно из-под земли голос матери. Крик странный. Он распадается, расслаивается. Его покрывает знакомое завывание, похожее на скрежет железа о железо. Так стреляют «катюши». «Наши!» Приподнимаю голову и вижу: огненные линии ушли за овраг. Мать стоит на коленях и обирает с платья репьи, колючки.
— Мама! Мама! — кричу ей. — Живая?
Она, пошатываясь, поднимает с земли сумку, чугун с борщом цел. Беру свою кастрюлю, в ней осталось немного картошки.
Мы уже не бежим, а молча еле передвигаем ноги. Пожалуй, если сейчас начнет обрушиваться на нас небо, я не побегу. Нет сил.
В блиндаже нас ждет тетя Надя, мамина сестра, с двумя детьми: пятилетним Вадиком и полуторагодовалой Люсей. Они живут на Верхней улице, в полукилометре от нас.
— Разбомбили, — всхлипывает она, не вытирая слез. — Прямо в дом Борщевых. Их там отрывают, а мы еле вылезли. Все ж пропало…
— Перестань! — прикрикнула на нее мать. — Корми детей. — Обессиленно села, приклонила к себе рыжую голову Вадика. — Что ж они делают? Хоть бы детей пожалели…
Вадик хнычет без слез. По лицу его размазана грязь и сажа. Мать протянула руку к бачку с водой, умывает Вадика. Маленькая Люся спит в дальнем углу блиндажа на матрасике Сергея. У нее «тихий час».
В блиндаже еще трое девушек, наши квартиранты — эвакуированные с Украины. Видя, что мы собираемся обедать, они поднимаются.
— Сидите! — преградила им дорогу мама. — Живому — живое.
Она разливает теплый борщ в алюминиевые чашки…
Со мной что-то случилось. Не хочу есть. Так было, когда я заболевал. Это происходило в какой-то другой жизни, еще до войны. Ложка дрожит, борщ проливается.
— Л-о-о-жись, л-о-ожись. Здесь, с Люсей, — слышу глухой, прерывающийся голос матери.
Почему она так странно говорит? Меня с головой накрывает белое мягкое одеяло. Откуда оно здесь, в блиндаже? У нас и в доме нет такого. Ах, вот оно что, пушистым одеялом накрывали, когда я заболевал тифом…
Проснулся от гнусавого, монотонного всхлипывания:
— Господи, помоги! Господи, помоги! Помоги! Защити!
Я уже давно слышу этот плач. Он мне мешает спать. Слышу, как ухают взрывы, вздрагивает земля. Но не они разбудили меня, а вот это завывание: «Господи… Заступи…»
Людей в блиндаже прибавилось. Рядом две старухи, одна — бабка Борщева. Значит, откопали. Рядом с ней согнутая старуха. Ее загнутый птичий нос почти касается подбородка, из провала рта выскакивает гнусавое! «Го-о-оспо-ди, го-о-спо-ди!» Я ее не знаю. У выхода красноармеец, он держит что-то белое. Оказывается, у него забинтована рука. У стены — карабин. При взрывах красноармеец прижимается к нему плечом, будто боится, что карабин упадет.
Наша квартирантка Шура что-то спрашивает его, наверно, выясняет, не земляк ли. Ко всем незнакомым она обращается с одним и тем же вопросом:
— Чи вы не з Украины? Я з Полтавщины.
Блиндаж захлестывает режущий вой. Он сразу всех валит на землю.
Уткнувшись лицом в матрац, обхватив голову, я вижу, как, оторвавшись от самолета, растут бомбы — растут вместе с режущим воем. Как можно видеть с закрытыми глазами, не знаю, но я вижу. Вот уже закрылось все небо. Одни бомбы. Сейчас они накроют блиндаж. Оглушительный грохот ударяет раскатами, сыплется земля. Блиндаж взрывается плачем.
Вадик зашелся в крике, будто его ошпарили кипятком. Всех встряхивает и засыпает пылью. В блиндаже темно. Многометровая толща земли вот-вот рухнет. Молочный от пыли просвет в проеме выхода загораживает чье-то тело. Это выбежала Шура, за ней мелькают еще фигуры. Срывается с места Сергей, за ним мать. Они ныряют в грохочущую тучу пыли и гари. Перелетая через скрюченных и распластанных людей, я выскакиваю за ними и во всю мочь, сколько позволяют мои ноги и легкие, бегу прочь от блиндажа…
В эту бомбежку погибли наши квартирантки — девушки с Полтавщины. Они только днем бывали в нашем блиндаже, а на ночь уходили в свой — вырыли в том же овраге, где был и наш. На следующее утро мама уже сготовила завтрак, а девушки все не шли.
— Сбегайте, разбудите их, — бросила нам мама.
Мы с Сергеем побежали и увидели на месте блиндажа кучу развороченных бревен.
Чувствуя недоброе, я спустился вниз. Из земли торчала стеганая фуфайка Шуры. Я осторожно потянул за воротник и отшатнулся…
— Ночью не бомбили, — горестно рассуждала мама. — Значит, их убило еще с вечера.
Только на следующий день, когда немного стихло, мы поспешили туда с лопатами. Откапывать блиндаж бессмысленно. Да и не было у нас на это сил. Второпях закидали землей Шурину фуфайку, развороченные бревна и доски блиндажа и побежали к своему. Небо уже надсадно гудело.
— Сколько же их там, сердешных, было? — вытирала слезы мать. — И передать-то некому, некому рассказать, где их, бедных, поубивало… — Она умолкала, а потом начинала опять плакать, будто уговаривала себя. — А может, одна Шура там осталась, а те повыскакивали?.. — И, помолчав, в раздумье добавляла: — А может, к ним еще кто вскочил?..
Так и не узнали, скольких присыпало в том блиндаже. Видно, долго ждали наших квартиранток-девушек в полтавском селе… А может, ждут их там и до сих пор.
Убитые
Это было, пожалуй, первое большое затишье после измотавших всех обстрелов и бомбежек. Не стреляли вечером и ночью, не стреляли утром, и я почувствовал, что начинаю оттаивать. Меня потянуло из душного блиндажа, а когда вылез на воздух, понял — не могу сидеть.
— Уже навострил уши! — крикнула мама.
Но это был безобидный крик, который давал мне свободу. Прибежал Костя.
— Знаешь, «Культтовары» сгорели. Сейчас там пацаны шуруют. — Костя отвернулся и хвастливо шепнул мне: — Я кой-что притащил.
Мы побежали. Бог ты мой! Да тут сгорел не только магазин. Верхней улицы как не бывало. И наша школа теперь — вот она. Прямо через пепелища можно к ней. Ну и дела. Поселок будто выклеванный воробьями подсолнух, только кое-где торчат серые дома-семечки. Людей не видно. Лишь старик Глухов сидит на лавочке перед своим домом.
Заскочили в блиндаж к Витьке, заглянули в убежище к Сеньке Грызлову и побежали смотреть то, что Костя раздобыл в «Культтоварах». Костино «кой-что» оказалось ерундой. Обгоревшие внутренности патефона да проекционный фонарь.
— Можно починить, — не сдавался Костя. — Вещь — что надо.