— Ой, батюшки! Ведь убьют же! Убьют! Скорей! — И тащила всех нас с ящиком за собой. Старик, который был со мной в паре, споткнулся, и мы все повалились, грохнув ящик о землю. Казалось, стреляют только в нас, и уже нельзя было оторвать себя от земли. А тетя Маруся, надрываясь, молила:
— Миленькие, ну давайте, давайте… — И тянула за веревку ящик. Я было поднял голову, но рядом рвануло так, что нас заволокло дымом и по ящику забарабанили комья. Тетя Маруся вскочила и нырнула в пыльную тучу. Меня тоже словно подхватило этим взрывом и швырнуло в колючки на дне оврага. Видно, я летел со скоростью снаряда, потому что скатился туда раньше, чем тетя Маруся.
Чертыхаясь и кляня паразита Гитлера, тетя Маруся погрозила куда-то в небо кулаком, а потом вдруг, задохнувшись, оборвала крик:
— А-а, пропади оно все пропадом…
Сидели недолго. Послышался шорох осыпающейся земли, и мы увидели на краю оврага стариков. Словно коня под уздцы, они спускали в овраг, придерживая на веревках, ящик со Степанычем. Мы поднялись и пошли им навстречу.
— Спрятались от дождя в воду, — сердито встретил нас дед Кирилл и обессиленно сел на ящик. Я с ужасом заметил, что ящик перевернут, показал деду Кириллу, но тот даже не ответил мне, сидел и тяжело дышал, как загнанный.
— А здесь и правда намного тише. — Он наконец поднялся.
Мы уже не спешим, несем ящик с «передыхом». Вот и то место, откуда стреляли «катюши». Валяются деревянные ящики, свежая земля из могилы Степаныча. Но что это? Яма почти до краев залита водой. Мы так растерялись, что долго не могли произнести ни слова.
— Ему теперь все равно, — сказала тетя Маруся.
— Да и то ведь, — заметил дед Кирилл, а его напарник добавил:
— Здесь где ни рой, везде вода будет. Овраг.
И все же всем было страшновато хоронить Степаныча в воде. Плотники принялись ровнять лопатками оплывшие бока могилы. Но это была ненужная работа, и тетя Маруся, ухватившись за веревку, приказала:
— А ну!
Она была самой решительной из нас.
— Он не обидится, — проговорила тетя Маруся и начала быстро сгребать лопатой землю в воду.
Когда возвращались, обстрела уже не было, и я пошел через пепелище своего дома. Вокруг груды обгоревшей глины, зола и черные головешки. Беру палку, ковыряю и каждый раз нахожу здесь что-нибудь. То дверную ручку, то замасленный чугун или сковороду. Сегодня отыскались наши изуродованные часы-ходики. Мне словно клещами кто-то перехватил горло, когда я взял их в руки. Стою и не знаю, что мне с ними делать, куда идти. В руках родная вещь, она, сколько помню себя, всегда была в нашем доме, всегда рядом. А сейчас — как будто из другой жизни, той, далекой и недоступной, которую, кажется, навсегда отрезала война.
Костя
— Костю ранило! Прямо всего миной изрешетило, — сообщил, прибежав к нам в подвал, Витька. У него потное удивленное лицо. Тревожно смотрит то на меня, то на мать. Мама лежит на коротком сундуке Глуховых. У нее все еще не прошла контузия.
— Я к Бухтияровым! — прокричал на ухо матери. — Риванол и бинты отнесу.
— Что?
— Костю ранило, — чуть не плача повторил Витька.
Мать устало прикрыла глаза. Я понял это как разрешение и, ухватив полевую сумку с пузырьками риванола и бинтами, метнулся к выходу.
Из дяди Сашиной сумки давно уже выброшены учебники и тетради. Теперь там бинты, марлевые салфетки и наш спаситель — риванол — желтый, похожий на сухую горчицу порошок в маленьких конусообразных пузырьках.
У меня целый ворох медикаментов. Принес я их с пустыря за оврагом, где валялась разбитая санитарная повозка.
Выскочили из подвала и по прямой рванули к Верхней улице через погорелье и развалины. Витька еле поспевает. Вечно он отстает! Прямо сил моих нет. Стали подбегать к разбитому, но еще не сгоревшему дому Бухтияровых, Витька и совсем перешел на шаг, отвернул голову куда-то в сторону.
— Ты чего?
— Боюсь туда… — В глазах у Витьки подрагивают слезы.
— Пошли… — Я подтолкнул его. — Ну чего?
— Знаешь, у него сорок семь ран…
Теперь остановился и я. Не понимая, гляжу на Витьку.
— Да. А Катьку даже не царапнуло. Он варил кашу, а Катька была у него на руках. Мина прямо рядом — Катьку накрыл, а сам…
Вошли в блиндаж, и первое, что я увидел, — Костино лицо, белое, без кровинки, словно вымазанное мелом. На лбу мелкие, как изморось, капельки пота. Вяло приоткрылись веки, и на чужом лице-маске беспомощно дрогнула полуулыбка. Костю закутали в одеяло, оставив только лицо. Пересиливая страх, я подошел. Костя, видно, хотел что-то сказать, но у него застучали зубы, и он, превозмогая боль, языком придержал их. Его мать, тетя Паша, сидевшая на топчане, где лежал Костя, быстро обмакнула белую тряпочку в кружку и вытерла ему губы.
Я не знал, что мне делать, что говорить, боялся, вот-вот расплачусь, как Витька. И вдруг неожиданно спросил:
— Неужели сорок семь?
— Ага, — выдавил из себя Костя, и на лице опять скользнула та же вымученная полуулыбка. Мать знаком велела ему лежать, но одеяло зашевелилось, из-под него высунулась рука. Пальцы, такие же белые, как и его лицо. Тетя Паша кивнула мне, но я боялся дотронуться до этих уже не Костиных пальцев.
Выручила Катька. Она подошла к топчану и, поднявшись на цыпочки, заглянула в лицо брату.
— Ты заболел?
— За-б-бо-ле-л… — трудно выдохнул Костя.
— А долго будешь болеть?
Костя молча пошевелил головой. Мать поспешно отстранила Катьку и вытерла Косте губы. На тряпочке была кровь.
Я тут же ухватился за свою сумку и начал высыпать из нее пакеты бинтов, салфеток и пузырьки с риванолом.
— Мы с Витькой еще сейчас принесем. Мы сейчас…
— Что это? — взяла в руки пузырек тетя Паша.
— Риванол. Его прямо на раны из пузырька. Засыпайте, и все. Сейчас мы еще…
Но нас остановили. Тетя Паша тихо поднялась, уступив мне место. Витька стоял рядом, отвернувшись к стене. Он плакал, вздрагивая всем телом.
Костя опять закрыл глаза. Я боялся дышать — не повредить бы Косте. Вернулась тетя Паша с миской воды. Она отжала в ней тряпки и стала осторожно вытирать Косте лицо. Как только она касалась губ, тряпка краснела.
Все молчали. А Катька лопотала и лопотала, расхаживая по блиндажу. Когда она оказывалась у изголовья брата, тетя Паша молча отстраняла ее рукой. Но она через минуту опять подходила и, ухватившись за край топчана, вытягивала свою худенькую шею.
— Ты заболел? А чего ты заболел?
Косте было плохо, он то открывал, то закрывал глаза и смотрел прямо на нас с Витькой, наверное, ничего не видя, потому что в его глазах была только боль.
Мы поднялись и вышли. Светило наше жаркое южное солнце, стояла дивная пора бабьего лета, даже дымные тучи догорающего города не могли скрыть прозрачную синеву неба. Почему я раньше не замечал этой удивительной синевы? Жил и не замечал. Солнце как солнце, небо как небо, а теперь, как только стихают стрельба и бомбежка, смотрю вокруг, будто вижу все это впервые. Как же Костя без всего этого?
Где-то глухо ухают раскаты взрывов, а в нашем поселке тихо, и опять летит паутина. Сколько же ее в этом году? Удивительная теплынь. А бедному Косте холодно под теплым одеялом. Я все же дотронулся до его пальцев — холодные как лед. Он даже не пошевелил ими.
Нас не бомбили уже несколько дней. Наверное, кончились у немцев бомбы. Теперь нас засыпали минами и снарядами. Бомбежки кончились, а людей убивает еще больше. Когда летит самолет, его видно, и все прячутся. А мину или снаряда не боятся, да и услышишь их только, когда разорвутся или пролетят мимо. «Свой снаряд не услышишь», — говорил Степаныч. Вот Костя и не успел.
— Надо больше риванола и бинтов, — сказал я Витьке. — Ведь сорок семь.
И мы побежали на пустырь, где бомбой разбило санитарную повозку.
В этот день было еще несколько обстрелов, и мать мне не разрешила идти к Бухтияровым. Не пришел к нам в подвал и Витька. «А ведь уговаривались встретиться и идти к Косте. Наверное, и его не отпустила мать». Лежу под койкой. Свернулся калачиком. Колени у самого подбородка. Зубы стучат, как у Кости.
Все время думаю о нем. «Как он там? Сорок семь ран. Может ли быть у человека столько ран?»
В подвале душно. Безбожно коптит светильник «катюша». Мы все перепачканы в саже.
Только к рассвету стало прохладнее, и я уснул в своем закутке. Проснулся с тяжелым, тревожным чувством вины. Проспал! Костя! Предчувствие беды сильнее, чем ночью. Надо бы не слушать мать, не слушать.
— Поешь, там вчерашняя каша! — кричит она мне вслед.
Где там. Прямо с постели — во двор. Хорошо, не надо одеваться: в чем ходим, в том и спим. Ухватил сумку с лекарствами и бинтами и чешу через погорелье. Витька, наверное, уже там. Сегодня опять погожий день, опять солнце. Дыма над городом вроде меньше. Видно, и пожары выдохлись, гореть уже нечему. Днем паутина полетит. Может, немцев уже погнали? Что-то они присмирели. А Костя? И меня словно обожгло.
Выбегаю на Верхнюю улицу. Вот и дома. Они не сгорели чудом. Правда, все покорежены, снесены или сдвинуты крыши, повалены заборы, оборваны доски с обшивок и, конечно, выбиты стекла.
Скособочился и бухтияровский домик, пустыми глазницами окон смотрит на изрытую воронками улицу.
Около блиндажа две женщины, соседки Бухтияровых. Я замедляю шаг. Боюсь идти, ноги мои становятся ватными. Повернуть, убежать, забиться в щель? Костя, Костя…
— Опоздал, Андрюша, — прикладывая к глазам конец платка, говорит соседка. — Отмаялся. Еще ночью…
Все во мне затяжелело, не чувствую ни рук, ни ног, захотелось сесть прямо на землю.
Из блиндажа вышел Витька. Что-то сказал мне, а я стою, оглохший. Витька всхлипывает, тянет меня за руку.
Костя лежит на том же топчане, но уже не под теплым одеялом, а под простыней. Лицо совсем не его, нос заострился, глазницы запали, только белесый, выгоревший на солнце чуб — Костин. Все всхлипывают. Витька вытирает глаза кулаками, размазывая сажу по раскрасневшемуся лицу, а у меня закаменело горло. Подошла тетя Паша и стала совать в мою сумку бинты и пузырьки риванола. Что-то говорила, а потом, обхватив нас с Виктором, в голос заплакала, запричитала…