— Держится, — поспешил ответить я, — а это почти пол-Сталинграда. Там же не только Бекетовка, там и СталГРЭС, и Сарепта, и Красноармейск…
— Значит, держатся, — сверкнули радостью глаза Юры, и он повторил: — Держатся. А скоро им совсем крышка. Теперь они уже не те. Не те, Андрей, — зашептал он, — я на них тут насмотрелся. — И вдруг оборвал свой шепот. — Ты сам-то, парень, как? Из семьи-то кто-нибудь воюет?
— Отец и брат, — не понимая, к чему он клонит, ответил я.
— Ну ладно. Ничего. Дед у тебя правильный мужик. Ты давай его держись…
— И держусь, — сердито буркнул я, а про себя подумал: «Тоже мне, заговорщики. То Васька темнил, теперь этот тень на плетень…»
И вдруг неожиданно для себя выпалил:
— Я листовку хочу написать.
— Какую?
— Против немцев.
— А что ж ты напишешь? — Юра уже спрашивал серьезно, хотя и вполголоса. Ребята шли впереди. Юра, видно, нарочно отстал от них для разговора со мною.
Я задумался. Мысль написать листовку пришла мне не только сейчас. Я об этом подумывал всерьез, не знал только, для кого ее писать. Не для мамы же и тети Нади.
— Напишу, что наше дело правое…
— Враг будет разбит, а победа будет за нами, — усмехнулся Юрий.
— Почему? — стараясь быть как можно серьезнее, возразил я. — Напишу…
— Брось глупости! — оборвал меня Юрий, и я почувствовал, что голос у него совсем не мальчишечий. — Ты был в правлении?
— Ну…
— Спрашиваю тебя, заходил в правление колхоза?
— Не-а. А что?
— Вот тебе и «не-а», — передразнил он меня. — Ты зайди и посмотри. Там до сих пор висят плакаты «Смерть немецким оккупантам». Как висели при наших, так и висят. Кривой Прибытков не срывает их, а немцы туда не заходят. Им не до этого сейчас. Нашелся агитатор… — Он чуть не задохнулся от злости. — Теперь и нам не до этого… — Он опять помолчал и произнес уже успокоенно: — Другое нужно сейчас, совсем другое… Давай ребят догоним, а то бросили пацанов.
Шли все вместе. Мальчишки говорили, что если пошарить по окопам и брошенным блиндажам, то можно найти «сколько угодно оружия».
— Даже здоровенная пушка под Парасочкиным хутором стоит, — сказал Шурка, конопатый настырный парень, который был меньше меня ростом, хотя и сказал, что ему пятнадцать. Врал, наверное. Я уже заметил, что он любит прихвастнуть больше других. — Да, стоит, — продолжал доказывать он, хотя с ним никто не спорил. — В речке застряла. Там и снаряды в ящиках валяются.
— А ты чего, там был? — насторожился Юра.
— Да не был, — ответил он. — Я еще тогда видел, как ходили.
— Никто не видел, а он видел, — хохотнул Васька.
— Да, видел. Там она и стоит, недалеко от белых круч…
— Ну хватит, — властно оборвал спор мальчишек Юра. — Каждый должен знать…
Что знать, он не договорил, но все сразу умолкли, а мне опять стало не по себе оттого, что все они то начинают непонятный мне разговор, то вдруг обрывают его. Я даже немного отошел в сторону, но Юра опять заговорил со мною про Сталинград.
Теперь я рассмотрел его окончательно. Конечно, никакой он не мальчишка, а настоящий парень, только худой и бледный. И лицо уже брил, на щеках нет мальчишечьего пуха. Такие уже, наверное, могут и в армии служить, если, конечно, не больные. А слушаются они его не только потому, что он старше. Вон как прикрикнул: «Каждый должен знать!» — и все сразу словно языки проглотили.
Другая жизнь
Почти неделю мы прожили сравнительно тихо в Гавриловке. И мое тело, видимо, уже стало забывать те бесконечные бомбежки и артобстрелы. По крайней мере я с каждым днем все больше ощущал в себе какую-то непривычную легкость и свободу, будто из меня все время вынимали занозы, а на моих руках, ногах, мышцах ослабляли и развязывали шнурки и веревки, которые их опутывали.
За это время только трижды прилетали наши самолеты, но тихая Гавриловка их не интересовала. Они бомбили все ту же Короватку, а вчера наши бомбардировщики на низкой высоте прошли в сторону Карповки (от нас она километрах в двадцати) и там устроили фашистам «веселую жизнь». Бомбежка была утром. И мы, мальчишки, да и все в селе целый день ходили именинниками.
«Но что эти бомбежки? — размышлял я. — Вот если бы они каждый день прилетали, да еще и не один раз, да „катюшами“ жахнули. Вот тогда бы… — И тут же возражал себе: — Нет, „катюшами“ не достанешь, и дальнобойки не возьмут, от нас до Бекетовки по прямой километров двадцать… И все равно надо бить их. А то живем, словно на курорте. Скоро забудем, как мины и снаряды рвутся. Вон Сережка и Вадик бегают везде и уже не прислушиваются, что где-то стреляют. Только мама и тетя Надя все еще не верят в эту тишину и, как только завидят самолеты, сразу кричат: „Сергей! Вадик! Где вы?“ — и готовы бежать…»
А бежать было некуда. У деда не то что блиндажа, даже окопа не имелось.
А зачем? — говорил дед. — Погреб есть. Всегда в погребах отсиживались.
— Тато, тато, — сокрушенно качает головою мама. — Не видели вы тут ничего. Какой погреб? От кого вы там спрячетесь? От мышей?
И они с тетей Надей в который уже раз принимаются уговаривать деда вырыть блиндаж или хотя бы как-то приспособить под него погреб. Но дед и слушать не хочет. Не действует на него и такой их довод:
— Немцы вон тоже не дураки, вырыли себе за домом блиндаж.
— Им надо прятаться, а мне чего? Я дома.
А вот сегодняшней ночью бомбили где-то совсем близко. Мне показалось, что один раз взрывы прогремели у молочной фермы (вот бы разнесли немецкую бойню!), так дед нас всех звал из кухни в погреб. Мы с Серегой даже вылезать из-под тулупа не стали. Подумаешь, три бомбы кинули. А дед испугался. Может, не за себя, а за нас, но все равно испугался. Будил, будил нас, а потом выбежал во двор и тут же вернулся в кухню.
— Давайте, давайте в погреб. Там вон супостаты, как хорьки, из дому в подштанниках выскакивают.
Мама и тетя Надя хоть и неохотно, но поднялись и сидели одевшись, а мы, мальчишки, продолжали лежать. Дед посуетился, посуетился вокруг нас и, не найдя поддержки, тоже присел на лавку и стал почти кричать, нашим надо еще сильней и чаще бомбить супостатов.
— По балкам, по балкам надо бить, там они, как суслики, на зиму зарываются.
Дедушка раскричался так, что маме тоже пришлось повысить голос. Кончилось это тем, что проснулась Люся (от бомбежек она не просыпалась, только от крика), и тогда дедушка угомонился, затих. Теперь разговаривали мирно, успокоенно. Я слушал приглушенный говор, прерываемый взрывами, которые покачивали ветхие стены кухни, стряхивали с потолка пыль и землю, и думал, что хорошо бы посмотреть, как бежал в кальсонах тот немец, который носил на мундире плетеные погоны. Куда смотрела высокая тулья его фуражки? В небо или в землю? А этот толстяк. Как же он? Выйдет из машины, поднимется на крыльцо и, как рыба, глотает воздух. Вот бы была потеха глянуть на него! А то уставится своими оловянными глазами и кривит толстые, как у сома, губы, будто боится о нас взглядом запачкаться.
Ничего, вы еще побегаете, вам еще отольются и наши слезы, и наши муки, и наши смерти…
Бомбить и палить по самолетам уже перестали, хотя еще и слышался их удаляющийся гул.
Конец октября, мы уже неделю как здесь. Жизнь у нас другая. Вот даже раздетые спим, едим почти досыта (если бы мамы не экономили, то и досыта), не трясемся от страха, Вадик не кричит, как обваренный кипятком, — жизнь совсем другая. Но куда ж она приведет?
— Уже предзимье, — вошел вчера утром в кухню дед и постучал сапогом о сапог, как стучат только с мороза. — В этих хоромах мы не перезимуем.
Все согласились. Не перезимуем. А что? Что дальше? Ждать наших. Они рядом. Вот если сейчас затихнет Люся и все уснут, то можно будет услышать канонаду. Я ее каждую ночь слушаю. Она не удаляется и не приближается.
— Значит, наши стоят.
— И немцы стоят.
А кто такой Юрка? Дурит мне голову, что он из эвакуированных, а сам Сталинград знает как свои пять пальцев. В армии был, да в плен небось попал. По всему видно. А сейчас живет в «примаках» у бабки Прасковьи… Дед говорит, что теперь бывает и такое: прибиваются к семьям чужим. Кто за сына, кто за брата, а кто и за мужа и за отца сходит. Чтоб немцы не угнали в лагерь.
Только чего он от меня-то скрывает, я же ему про все рассказываю. Не доверяет?.. Ходят зачем-то к Парасочкину хутору. Там и хутора-то никакого нет, давно одни развалины. Бросили его все, когда колхоз организовывали, и переехали в Гавриловку. Я видел, как Юра оттуда с Васькой шел, и припер его к стенке. Рыбу, сказал, ходили ловить. А у самих пустое ведро. И дедушка ходил туда два раза. Говорит, у него там вентеря стоят, а рыбы тоже не принес. Харчи какие-то брал у мамы, говорил: на целый день, а пришел через три часа. Меня не взял. В другой раз возьму, пообещал.
Может, сегодня и на ячменное поле не возьмет. Собираемся, собираемся, а у него все дела какие-то…
Нет, дедушка не обманул меня, сдержал слово, и мы поехали к какой-то Кривой балке искать ячменное поле. День выдался холодный, без солнца, дул пронизывающий ветер, и дедушка все время прикрывал мою спину полой своего вытертого старенького полушубка. Когда переезжали вброд речку, я заметил, что в гуще камышей тускло блестит ледок.
— Скоро и Червленая замерзнет, — сказал я, но дедушка поправил меня:
— Это ерик, а не речка. — И, помолчав, без иронии добавил: — Ты должен замечать дорогу, раз в разведчики собираешься.
Степь была густо изрыта окопами, особенно много вывороченной земли у ложбинок, балочек, редких кустиков. Дедушка держался от этих мест подальше, направлял Дончака по колеям подвод или автомашин, которых здесь отпечаталось великое множество. Неожиданно мы увидели вереницу подвод. Дедушка приложил ладонь ко лбу, хотя никакого солнца не было, рассматривал длинный обоз.
— Знаешь, лучше нам с ними не встречаться. — И отвернул Дончака в сторону.
Мы потрусили параллельно обозу, держась от него почти в километре. Ехали туда, откуда шел обоз, и скоро увидели последнюю подводу.