Я требовал от своих двоюродных братьев рыть яму глубокую, не мельче двух метров. Почему двух? Не знаю. Мне казалось, что я где-то слышал, может, от той же бабушки — умерших собственной смертью по-христиански хоронят в могилах глубиною не менее двух метров. И я сквозь слезы, всхлипывая, выкрикивал:
— Надо два метра, два метра!
Прикладывал метровый черенок лопаты к стене ямы, а потом хватался за лом или кирку и запаленно долбил землю.
На следующий день из Гавриловки пришел Лазарь Иванович (тогда люди только ходили, ездить было не на чем). С нами в Бекетовку он не поехал, а жил вместе с тетей Надей, Вадиком и Люсей все в той же промерзшей насквозь кухоньке, ожидая из эвакуации свою дочь Варвару, которая работала дояркой и зимовала с колхозным скотом где-то в Заволжье.
И опять был такой же хороший, с легким морозцем солнечный день. Когда выносили бабушку со двора, дедушка сказал:
— Она заслужила такой день. — Две крупные слезы выкатились из его покрасневших глаз и спрятались в сивой, нечесаной бороде.
Опускали бабушку в могилу, а дедушка тер своими чугунными кулаками глаза, и через его сомкнутые, подрагивающие губы прорывался булькающий хрип:
— На-та-а-ли-я-а… Свя-та-а-я…
Ее смерть среди пугающей тишины умолкнувшего Сталинграда, к которой мы никак не могли привыкнуть, отозвалась во всех нас такой болью, была такой невосполнимой утратой, что мы долго не могли прийти в себя. Она была последним нашим потрясением в этом кошмаре, который длился более полугода, и она же, эта утрата, делила нашу жизнь на жизнь на войне и жизнь, в какую мы возвращались опять. Война покатилась на запад.
И ее ой как еще было много…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Мы с Андреем вступаем в комсомол
Сын закрылся в комнате и не выходил больше часу. Сестра стучала в дверь, плаксиво просилась к нему, но он рассерженно отвечал:
— Отстань!
Но не такова наша Юля. Она все-таки разжалобила Андрея. Независимо прошла к своему столу и стала рыться в книгах. Андрей тут же разгадал Юлькину хитрость и выпроводил ее из комнаты. Сияя, она подбежала ко мне, заговорщически шепнула:
— Заявление пишет… В комсомол вступает…
Для меня это не было неожиданностью. Мы уже давно дома говорили об этом.
— Ты зачем ему мешаешь?! — прикрикнул я на дочь, но сам тоже заволновался.
Андрей пишет первое в жизни заявление. Почти тридцать лет назад ранней весной сорок третьего я тоже писал свое первое заявление, и тоже в комсомол. Но тогда было другое время. Мы только что пережили страшную сталинградскую осень и зиму, еще плохо верили, что остались живы в аду сгоревшего и разоренного дотла города. Жизнь чуть теплилась в пригородах, селах и деревнях, тоже разоренных, но там возрождались сельские подсобные хозяйства предприятий, колхозы, а вместе с ними и надежда на жизнь.
Шла весна, и наша семья вместе с другими городскими семьями потянулась туда. Мы работали в колхозе. Однажды к нам в бригаду приехал председатель Николай Иванович, а попросту Дед, и сказал:
— Вот что, хлопцы. Создаем комсомольскую организацию — пишите заявления.
…А сейчас этим же занят мой сын. Все повторяется, хоть и другая у них жизнь, совсем непохожая на нашу. Жизнь другая, а сходится в нас многое. В нем не только мое хорошее. Когда я сравниваю себя с сыном, меня часто берет оторопь. Недостатки моего характера с безжалостной точностью повторила природа в Андрее.
Вот теперь он заперся в комнате, пишет, мнет листы. Гадаю: подойдет ли ко мне? Может и не прийти.
А как бы сделал я? Когда я вступал в комсомол, шел мне пятнадцатый, ровно столько, сколько теперь Андрею. Я был старшим в семье, работал и считал себя вправе решать все сам. О вступлении в комсомол матери сказал, кажется, через месяц, когда из тракторной бригады приехал на общеколхозное комсомольское собрание. А вот от сына жду чего-то другого.
Пришел-таки! Весь напружинился, вихор на лбу торчит воинственно (у меня был точно такой — непокорный). Протягивает листок:
— Посмотри, правильно написал?
В руках типографский бланк. Его украшают ордена, которыми награжден комсомол. Вступающему надо написать свою фамилию, имя, год рождения да изложить мотивы вступления в комсомол. Интересно, какие же они у моего сына?
«…хочу быть честным, справедливым, всегда говорить правду, любить свою страну и защищать ее».
Я, наверно, слишком долго вчитываюсь в эти слова, и Андрей тревожно спрашивает:
— Что, ошибки есть?
— Нет, все правильно.
— А то у Саньки Колчина была ошибка в заявлении, так ему Татьяна такой разгон устроила! В комитете комсомола сказала, что рано его принимать.
Татьяна — это их классный руководитель, учительница литературы. Ей почти пятьдесят, она ходит с ними в походы, катается на лыжах, а однажды ездила со всей оравой на велосипедах за город.
— На, держи, комсомолец, — протянул я заявление Андрею.
— Я еще не комсомолец. — Он свернул листок вдвое, опустил голову так, что его вихор теперь смешно торчал рогом, но не уходил. У него всегда эта поза, когда он хочет что-то спросить. — А что ты писал в заявлении?
— Тогда шла война, и я писал, что не пожалею сил, а если надо, то и жизни, для победы над немецко-фашистскими оккупантами.
— А еще?..
— А еще писал, что буду верен делу Ленина — Сталина. Тогда мы писали так.
— А-а-а… — тянет Андрей.
Его темные широкие брови ползут к переносью, подбородок чуть подрагивает. Это он раздумывает. Чем взрослее мальчишки, тем больше у них вопросов. И на них надо отвечать прямо, так, как оно было. Чуть начнешь недоговаривать, в другой раз уже не спросит, а станет искать ответ в другом месте. У детей на неправду нюх особый.
— Я знаю, — говорит Андрей, порываясь уйти.
— Что ты знаешь?
— Все!
— Что все?
— Ну, как тогда было, я читал…
Глупое мальчишеское упрямство. Где-то что-то слышал, где-то урывками и прочел — и он уже все знает.
Видно, сын угадывает мои мысли, и лицо его вдруг деревенеет. Он поворачивается и уходит. Вижу, как остро поднялись его плечи под свитером. Смотрю ему вслед и не могу угадать, какие чувства он уносит с собой. Не знаю… «Раз злишься — значит, не прав», — как-то сказал мне Андрей вычитанный афоризм. Я тогда не согласился с ним. Теперь повторялось то же. Хотелось остановить сына, но хватило благоразумия не делать этого. Сейчас от него не добьешься ни слова. Когда я раздражаюсь, он молчит. Я был тоже таким. Но отец мой говорил со мной иначе. Всему свое время. Мы жили так, они — по-другому…
Я хочу, чтобы день вступления в комсомол запомнился Андрею. Свой день помню и сейчас. Вернее, это был не день, а вечер 15 апреля сорок третьего.
Помню не только тот хмурый, сырой вечер, но и острое и чуть-чуть тревожное ощущение своего причастия к новой жизни. Мы, пятнадцатилетние мальчишки, сразу взрослеем и уже по-другому смотрим на мир и на себя. Мы теперь на одной ноге с нашим председателем Николаем Ивановичем Грачевым и бригадиром Василием Афанасьевичем Гуляевым. Мы — комсомольцы, они — коммунисты.
Месяц назад нас определили в тракторную бригаду к Василию Афанасьевичу. Ему было под шестьдесят, но выглядел он еще крепким, здоровым мужиком. Мог от зари до зари мотаться по полям, а вечером, после ужина, когда мы уходили спать, у него еще находилось много дел. С кашеваркой Олей нужно решить, чем кормить нас завтра, снарядить подводу за горючим, отремонтировать кому-то из нас — трактористов — магнето, карбюратор. А утром, когда еще чуть брезжит ранний весенний рассвет, он ходил по землянке и будил нас.
— Поднимайтесь, ребятки, поднимайтесь. День сегодня будет такой, что пожалеет тот, кто умер. Поднимайтесь…
Был в нашей бригаде еще один мужчина, татарин Халим Викулов. Худущий, как смерть, неопределенного возраста — ему можно было дать и тридцать и пятьдесят лет. Серое, землистое лицо, широкие кости, которые, казалось, вот-вот прорвут иссохшую кожу.
Василий Афанасьевич знал его до войны и говорил о нем в прошлом времени, точно и впрямь Викулова уже не было, а осталась его тень.
Когда Халим, жестоко закашлявшись, отходил от трактора, бригадир, глядя ему вслед, шептал нам:
— Какой механик был!.. Золотые руки! Теперь нет таких. Вы с ним того… поаккуратнее…
Трактора наши рассыпались на ходу, и вот тут-то мы узнали, кто такой Халим Викулов. У меня была самая старенькая машина, и я с ней больше торчал на стане бригады, чем работал в поле. Как несмышленыш телок, тычусь повсюду, отвинчиваю и завинчиваю гайки, снимаю и вновь ставлю на места детали. Подходит Викулов, берет из моих рук ключи и сердито бросает:
— Умному надо мигнуть, а глупого стегнуть!
Отодвинув меня плечом, он склоняется над мотором. Глядя на легкие, экономные движения его рук, я пристыженно молчу.
— Клапана ни к черту! — сердито скрипит его голос. — Снимай головку.
Суетливо мечусь вокруг Халима, подаю ему то один, то другой ключ, мчусь в землянку за инструментами, на лету ловлю каждое его слово, и он немного добреет.
Через полчаса головка мотора снята, и Халим учит меня, как надо притирать клапаны. Работа несложная и нетяжелая. Сиди себе и вращай коловоротом: пол-оборота вперед, пол-оборота назад…
Я поудобнее усаживаюсь на ящик из-под снарядов и начинаю притирать. Проходит час, другой, а я все шмыгаю и шмыгаю коловоротом. Работа однообразная, выматывает жилы. Навалившись грудью на рукоятку, тру и тру. На минуту прерываюсь, достаю из гнезда клапан, обмакивая его в масле, посыпаю толченым стеклом и опять тру. В поле стрекочут трактора ребят, а я здесь. Глаза заливает пот. Я уже в одной майке. От непросохшей после снега земли тянет сырым холодом, но мне жарко. Руки горят огнем, спину разламывает. Что же это у меня с руками? Бросаю коловорот и удивленно рассматриваю свои руки: грязные, в незаживающих ссадинах. На большом пальце сорвал кровавую мозоль. Вчера не заметил, как набил ее заводной ручкой трактора, а сегодня не заметил, как сорвал. Ну и жизнь! Невидимые слезы давят горло. Ко мне подходит бригадир, и я изо всех сил креплюсь, чтобы не расплакаться.