Дождаться утра — страница 63 из 74

вести дух. Тетка Домна, опустив черенок вил на колени, перевязывает платок. Вера расправила спину и весело помахала мне рукой.

Только ради этого стоило затевать всю эту канитель с переключением. Будь что будет — поведу трактор на второй до самого поворота, пусть отдохнут. Ох, нет на меня бригадира. Если бы увидел — распушил. Рычаг, как в лихорадке, дрожит в моей руке. И все же дотянул до поворота, выключил скорость и позвал Веру.

Та обрадованно соскочила на землю и, развязав платок, заспешила к трактору. Лицо красное, запотевшее, словно после бани, а глаза быстрые, прыгают в них колючие искорки. С такими глазами Вера обычно подходит к Шурке, и я тайно завидую ему. А сейчас она одарила и меня этим взглядом. Даже растерялся. Усадил ее на свое место и предложил трогать. Она так резко отпустила сцепление, что трактор, рванувшись с места, чуть не порвал крепление жаток. Я захохотал. Тетка Домна, еле удержавшись на сиденье, закричала сердито на нас:

— Черти вас надирают! Убьете…

Трактор пошел ровно, нам было весело обоим. Ей весело оттого, что она управляет машиной, а мне — смотреть на нее.

Мы хохочем, просто так, без всякой причины. Это в нас рвется наружу молодость. Мне — пятнадцать, Вере — двадцать два. И хотя она мне кажется чуть ли не старухой (ведь между нами семь лет — это половина моей жизни!), мне почему-то хорошо и легко с ней. Я бы вот так ехал и ехал рядом.

Окрик тетки Домны заставляет меня соскочить на землю. Ведь Верина жатка осталась без косаря. Скошенный ячмень уже давно перехлестывает через сбрасыватель. Вот-вот остановится полотно косы. Но я успеваю. Прыгаю на сиденье, хватаю вилы и несколькими взмахами переправляю охапки ячменя к сбрасывателю. Тут же дергаю веревку, и копна сползает с лобогрейки на стерню. Теперь можно и не спешить.

Мы уже неделю косим ячмень. Вчера начали молотить и тут же отправили первое зерно государству. Из города пришла машина, загрузили ее мешками, и наш председатель сам повез хлеб на заготовительный пункт.

За зиму и весну люди так наголодались, что сейчас берегут каждое зерно пуще глаза. Еще не начинали косить ячмень, а из района приехала комиссия. Обмеряла все поле и определила, сколько должны собрать зерна.

В колхозе живет уполномоченный — однорукий капитан-артиллерист. Он так и ходит в военной форме, с погонами капитана. Прислал его наш райком партии, у него штатская должность — уполномоченный по хлебозаготовкам, а он не может расстаться с военной формой. А может, у него просто нет другой одежды?

Веселый, хороший дядька, он весь день торчит на току, помогая женщинам. То лихо крутит веялку, то ловко одной рукой, ухватив за узел, как рюкзаки, таскает мешки с зерном. Я поражался его силе и ловкости. Он даже попробовал одной рукой работать вилами.

— Мы тебя, Семен, в колхоз записываем, — шутят женщины. — Будешь над бабами командиром. А чтобы не сбежал, женим. Невест хоть отбавляй — выбирай любую!

Капитан в широкой, щедрой улыбке обнажает крепкие красивые зубы, картинно одергивает выгоревшую гимнастерку и в тон шутке отвечает:

— Человек я государственный, как прикажет начальство, так и будет. Жениться так жениться. Мне не привыкать.

Трактор шел легко, жатки мы поставили на низкий срез, Будет больше соломы, но работать стало тяжелее. Теперь уже некогда смотреть на Веру, как она управляется с трактором.

Не разгибая спины, нужно сгребать и сгребать вилами скошенный ячмень. Становилось все жарче. Пот стекал из-под кепки уже не струйками, а лил так, что не успевал сохнуть. Кажется, чуть-чуть повеяло ветерком. Какое же это блаженство — прохлада! Сбрасываю кепку. Без нее немного легче. Авось не хватит меня еще раз. Это на тракторе я сижу почти без движения, а здесь, на лобогрейке, только успевай поворачиваться. Нет, это не ветерком потянуло, а Вера озорничает — прибавила газу, и трактор пошел быстрее. Тетка Домна может этого и не заметить, а меня не обманешь. Странный человек эта Верка. То она молчит, словно похоронила кого, а то как разойдется — не уймешь!

Живет Вера не в нашем поселке, а где-то в городе. В колхозе появилась месяц назад с Любой Добровой. С тех пор как у нас определились виды на урожай, в нашу бригаду пришли работники из города. Вряд ли они надеялись заработать хлеба, овощей или каких других продуктов. Даже мы, трактористы, которым была гарантирована оплата трудодня деньгами и хлебом, не особенно рассчитывали на это. И все-таки никто не ныл, не отлынивал от работы. Все объяснялось войной, все списывалось на нее же: и наш заработок, и скудный харч, и тяжелая — от зари до зари — работа, и то, что мы, мальчишки, по месяцу не бывали дома, и многие несуразности жизни. Ждали и не могли дождаться конца войны. Я был уверен, что, раз фрицев так турнули от Сталинграда, а сейчас в пух и прах размолотили под Белгородом и Курском, война обязательно окончится до Нового года. Теперь мы и без второго фронта расколошматим Гитлера.

Неужели придет время, когда люди смогут наесться вволю и не думать, что есть завтра? Неужели можно будет работать не от зари до зари и иметь еще в каждое воскресенье выходной день? Даже смешно подумать! Главное, не приходили бы с фронта похоронки да нашлись бы те, от которых сейчас ни писем, ни извещений о смерти, как от моих отца и брата. Только бы скорее!.. Только бы скорей!.. А мы ничего, потерпим, мы выдюжим. Вот кончится война, а мы и тогда останемся такими. Нам только вволю наесться бы хлеба, даже не хлеба, а хотя бы картошки, но наесться так, чтобы не думать о еде сразу, когда просыпаешься, не думать о ней днем и вечером, когда закрываешь глаза и не можешь заснуть.

И еще одно. Самое главное. Только бы отец объявился да брат весть подал, а там, как говорит моя мать, мы бы и горюшко покатили. То, что нет квартиры и нам в зиму негде жить, так эта печаль не у одних нас. Да и до зимы еще ой как далеко!

Такие мысли часто одолевали меня в то жаркое лето сорок третьего, когда мы только-только перевалили половину войны. Если бы нам кто сказал тогда, что прошла только половина, мы не поверили бы. Поверить было никак невозможно. Люди не могли пережить еще столько, сколько они уже пережили. Не могли, у них не хватило бы сил.

Трактор рокотал тяжело, точно ему не хватало дыхания. Перед поворотом был небольшой подъем из той самой лощины, где подорвался на мине Васька. Там недалеко от дороги и до сих пор стоит заднее колесо его трактора со скрюченными спицами и сорванными шпорами. Через несколько дней после похорон Васьки мы с Мартынком отбуксировали его трактор на стан, а это изуродованное колесо так и осталось лежать здесь.

Недели через две, уже после того, как зазеленел ячмень, который сеял Васька, мы подняли это колесо и написали на нем: «Здесь погиб тракторист-комсомолец Василий Попов. 23 июня 1926 г. — 29 мая 1943 г.». Вырубили из железа большую пятиконечную звезду и приварили ее к колесу. Вот только не нашли краски покрасить звезду. Мы и надпись-то сделали нигролом. Бригадир обещал привезти краски из МТС, и тогда мы напишем другие, высокие слова. Я их уже придумал. Мы напишем, что на этом месте после войны будет сооружен памятник комсомольцу-трактористу, отдавшему свою светлую жизнь за свободу, счастье и независимость нашей Родины.

Слова мы напишем и памятник поставим, а вот Васьки Попова уже не будет никогда. И тетке Домне ничто не вернет сына. Только лишние слезы. На днях мы опять видели эти слезы. Влетел на своем велосипеде на стан бригадир. Лицо бледное, руки дрожат. Хотел закричать и не смог, только с каким-то простуженным хлипом раскрывал и закрывал старчески перекошенный рот. Потом поднял руку и, указав в сторону ячменного поля, прохрипел:

— Что вы натворили, разбойники, что натворили?!

Все не на шутку перепугались. Таким видели Василия Афанасьевича только раз, в день смерти Васьки. И я сразу понял, сорвался с места и кинулся в поле, к нашему колесу-памятнику. Рядом со мной бежал Шурка. Он испуганно шептал:

— Не надо было ставить это колесо, не надо было писать. Я знал, я боялся…

— Не ной! — крикнул я, но сам думал о том же и ругал себя последними словами: мы поняли, что там что-то произошло. Но что? И бежали как угорелые.

…Тетка Домна потерянно сидела на траве. Рядом стояли женщины, тихо переговаривались. По всему было видно, что буря только что прошла. Женщины бросали короткие взгляды на безмолвную тетку Домну и ждали. А она сидела отрешенная, такая убитая горем и несчастная, что я весь похолодел. По тому, как безвольно были опущены ее руки, скорбно согнута спина, можно было догадаться, что у нее уже не осталось сил ни кричать, ни говорить, ни двигаться. Она лишь тяжело вздрагивала, как это бывает с детьми, которые долго плакали и теперь никак но могут успокоиться.

Женщины встретили нас недобро. Злая на язык тетка Мария даже прикрикнула:

— Зачем же казнить человека! Бессердечные… — Ненавистно посмотрела на колесо трактора и сердито повернулась к нам спиной.

Тетка Домна слышала эти слова. Она словно проснулась, тяжело поднялась на одно колено, потом, покачиваясь, встала на ноги. Когда мы со Славкой подбежали к ней, она отстраняюще провела рукой:

— Сама дойду… — постояла, сделала несколько нетвердых шагов к колесу и стала гладить уже взявшийся ржавчиной металл. — Вы, ребята, не убирайте его. Пусть стоит…

Хотела еще что-то сказать, но не смогла, только беззвучно шевелила губами, превозмогая новый приступ отчаяния. Так и пошла от нас. Вслед пошли женщины. Они заговорили негромко, но все сразу.

Мы смотрели вслед подавленно, растерянно, не зная — убирать колесо или оставить, как сказала мать Васьки. Решили оставить все до вечера. Она уже больше сегодня сюда не вернется, а за ужином на общем бригадном совете порешим, как быть. Но еще днем к моему трактору подъехал на велосипеде Василий Афанасьевич.

— Вы эту штуку, — и он кивнул в сторону тракторного колеса, — не троньте. Домне Ивановне дал слово. Просила очень. — Постоял, поскреб своими негнущимися пальцами пепельную голову и добавил: — А памятник ваш — лишние слезы. Не надо было затевать. Но так уж неладно вышло… Уйти бы ей отсюда, чтоб не бередить сердце постоянно… Да разве от жизни уйдешь?..