Дождливое лето — страница 24 из 35

мы приехали с ним к его матери, жившей тогда еще в Угожах, рассказывал об одном из памятных событий раннего детства — как они, бывало, всем селом барина поминали. В церковной ограде стояла очередь к сладкой кутье, и какое это было неизъяснимое наслаждение, если удавалось, сменявшись с кем-нибудь из ребят шапкой и обманув этим бдительность ктитора, получить вторую порцию, — впрочем, чаще всего ктитор узнавал хитреца, легонько, но больно стукал его ложкой по лбу.

В ту же зиму я узнал, откуда пошел обычай поминать угожского барина. В воспоминаниях здешнего летописца я прочитал, что крестьяне угожские еще в 1809 году выкупились из крепостной зависимости. Летописец рассказывает, что барин, человек холостой, завещал было вотчину своему племяннику, однако две местные крестьянки, родные сестры и давние господские любовницы, сумели уговорить барина, чтобы он изменил свою волю. Крестьяне переведены были в звание свободных хлебопашцев, но зато были на вечные времена обязаны платить наследникам барина по десяти тысяч рублей ассигнациями ежегодно. Господским любовницам от крестьян установлен был пожизненный пенсион. А барину, в знак благодарности, трижды в год творились заупокойные службы: в день рождения, именин и кончины.

Почему-то в Угожах никогда не вспоминалось обо всем этом. Быть может, потому, что здесь трудно вообразить себе господских любовниц, помогавшего им любимого господского лакея, все перипетии старинной усадебной интриги, от исхода которой зависели судьбы нескольких сотен крестьян. Трудно вообще представить себе столь недавнее все же рабство, когда бываешь в этом большом современном колхозном селе с его Домом культуры, машинно-тракторной станцией, средней школой, тремя магазинами, почтой, медицинским пунктом, детскими яслями…

А вот тут, где какие-то едва уловимые подробности вызвали в воображении картины деревенского быта родовитого русского барства, — здесь я все это вспомнил вдруг, и как-то у меня получилось, что крепостное состояние предков Ивана Федосеевича я соединил не с угожской землей, а со здешней. Вот так и этой своей стороной история простершейся окрест зеленой земли как бы вошла в биографию моего друга.

Так ездим мы весь день. На обратном пути заезжаем еще в колхоз, где работает Флора. Она просила отца взглянуть на овсы, которые, по ее словам, в этом году у нее удались. Овес и впрямь дивно хорош. Когда я смотрю на его летящее золото, на косой, частый ливень длинных и острых зерен, мне становится понятно, откуда это название — «Золотой дождь».

Близко к вечеру мы попадаем наконец в Любогостицы.

Уезжаю я отсюда в сумерки, когда на редких столбах вспыхивает и дрожит в вечернем воздухе неяркий свет электрических ламп.


Дверь у нас двустворчатая, с медной старой ручкой на правой створке. К двери ведут три деревянные ступеньки, на которых в хорошую погоду всегда тесно сидят ребятишки. Берешься за ручку, ребята не встают, а только отворачиваются и еще теснее жмутся друг к другу. Но дверь никак не открыть. Тогда ребята все сразу вскакивают, торопливо подбирают игрушки. Тянешь к себе медленно створку и чувствуешь, как неохотно ползет вверх чугунная гиря, подвешенная к продетой сквозь блок веревке.

Дом, крыльцо, дверь — все серое, особенно в поздних сумерках.

Тем ослепительнее открывшееся вдруг голубое сияние стен и потолка, покрашенных масляной краской. Зеркально блестят красновато-коричневые ступени широкой, некрутой лестницы и уходящий от нее пол. Перила у лестницы такого же коричневого цвета, а точеные балясины — синие и желтые.

— Над лестницей, высоко подняв сильную керосиновую лампу, стоит Наталья Кузьминична. Стены, и пол, и потолок отражают и множат свет лампы.

Неужели я не был здесь только два дня!

* * *

Виктор с Натальей Кузьминичной собираются в дальние овраги за хворостом. Виктор договорился с трактористом, который расчищает здесь придорожные канавы, что тот привезет этот хворост на тракторных санях. Тракторист сможет поехать сразу после обеда, поэтому Виктор с Натальей Кузьминичной идут с утра, чтобы успеть нарубить побольше хвороста.

Наталья Кузьминична спрашивает Виктора: «Ужище колхозное куда девал?» Она ходит по избе, разыскивая веревку, произносит еще какие-то слова, но я уже ничего не слышу. Может показаться, что слово «ужище» происходит от слова «уж», — толстая веревка напоминает ведь ужа, вообще змею. Однако это едва ли так, скорее наоборот, скорее, что безобидное пресмыкающееся получило такое название из-за своего сходства с веревкой.

Узы — вот откуда пошло ужище.

Недавно один любогостицкий колхозник отдал мне старинную Библию, изданную «в двадесять девятое лето мирного и благополучного государствования императрицы Екатерины Алексеевны». Библия принадлежала умершему отцу колхозника, а до «этого — деду. Вероятно, кто-нибудь из предков моего знакомого купил ее еще в екатерининские времена — здешние крестьяне издавна грамотны. Но если прежде для грамотного и любознательного мужика Библия могла быть целой библиотекой, то теперь она ему не интересна. Мой знакомый попросил у меня взамен Малую Советскую Энциклопедию, потому что, подобно предкам, в книге ищет ответа на волнующие вопросы.

Когда Наталья Кузьминична спросила про ужище, я вспомнил одно место у евангелиста Марка, которого читал несколько дней тому назад.

Там рассказывается о человеке, одержимом нечистым духом, который имел жилище в гробах, и никто не мог его связать даже цепями, — многажды был он окован железными путами и цепями, «и растерзатися от него ужем железным», то есть он разрывал цепи и разбивал оковы…

«Изрезав шатер, сви себе ужище», — говорится в летописи.

В Актах рассказывается о посошных людях «с веретищи и с ужищи, с всею извозною снастью». Должно быть, такое название веревки было общеупотребительным.

Пока я думаю об этом, Наталья Кузьминична, отодвинув от стены сундук и опять не найдя веревки, обращается к Виктору с тем же вопросом.

Это древняя Русь разговаривает сейчас рядом со мной.

Но ужище-то — колхозное!..

Древен и в то же время молод язык Натальи Кузьминичны.

* * *

Пришел кузнец и принес книжную полку. Пришел он не один, а с сыном, мальчиком лет десяти, — сразу видно, что мать велела ему последить за отцом, как бы тот не пропил полученных за полку денег. Я убежден, что ей не денег жалко — живут они в достатке, — она оберегает семью, честь мужа. Последние четыре дня кузнец пил, бегал по селу, кричал, хвастал… Он грозился проучить Николая Леонидовича, который отказывается продать ему дом за наличные деньги. Кузнец живет у нас с середины зимы. До этого он работал в разных местах, нигде не задерживаясь надолго. Родом он бог знает откуда, нигде нет у него прочных связей, и вот Николай Леонидович, с согласия Кузнецовой жены, которой надоело шататься по свету, придумал продать им дом в рассрочку на пять лет, чтобы привязать этим мужика к нашему колхозу. Хитрость здесь в том, что до истечения пятилетнего срока кузнец как бы и не владеет домом, не может его перепродать.

До сегодняшнего дня я кузнеца в лицо не знал, только слышал о его запоях, о вздорной похвальбе. Я проходил как-то мимо дома, где прежде помещалось правление колхоза, а теперь живет кузнец, и удивился тому, как преобразилась эта запущенная изба. Крыльцо и наличники на окнах покрашены масляной краской — белой, зеленой и синей. За протертыми до блеска стеклами краснели герани, топорщились складки накрахмаленных кисейных занавесок. Я еще тогда подумал, что у нашего кузнеца домовитая, хозяйственная жена, а потом услышал, как ее хвалят бабы: и в бригаде-то она работает хорошо, и с товаром вот уже сколько раз ездила… Во мне все больше крепло уважение к незнакомой женщине, которая, как. я догадывался, задалась цельр обосноваться в Ужболе, войти в круг его лучших граждан. Именно этому и сопротивлялся кузнец — пил, шумел, выламывался.

Вздорный характер кузнеца, по моим соображениям, сформировался в условиях, когда в наших нечерноземных колхозах почти не найти было мужчин, знающих какое-либо нужное в сельском обиходе ремесло. Произошло это оттого, что все лучшие плотники, шорники, кузнецы, какие вернулись с войны, посчитали для себя невыгодным работать в ослабших колхозах и подались в город, «на производство». Впрочем, иные из них, в том числе и наш кузнец, сообразили, что куда легче не на заводе работать, где строгая дисциплина, а слоняться по деревням и, как говорится, сшибать шабашки. Вот так и складывались эти натуры — непоседливые, не столь даже алчные, сколь одержимые фантастическими мечтами о баснословных заработках, причем иной раз не сами деньги, а возможность хвастать ими прельщала их больше всего. Надо добавить, что все это люди мнительные, до истеричности самолюбивые, отвыкшие от какой-либо регулярности в работе, склонные к загулам и к приступам исступленной деятельности. Теперь их время проходит, — некоторые из них, вконец избаловавшись, попались в воровстве или хулиганстве, другие же самим течением современной деревенской жизни прибиваются к покойным берегам. Так случилось и с нашим кузнецом, который хотя и доказывает иногда с превеликим шумом свою исключительность, однако по преимуществу с утра и до ночи постукивает молотком в кузнице — вместе с Виктором ремонтирует косилки и жнейки, выделывает болты, зубья для борон, кует лошадей, оттягивает шкворни, работает бабам ухваты, кочережки, тяпки. Но время от времени, вообразив себя уязвленным, он напивается, хватает топор, чтобы изрубить мебель в доме, — впрочем, отдает он его без какого-либо сопротивления, — бегает по селу и кричит, что такого мастера, как ои, нигде не сыскать.

Я бы никогда не поверил, что весь тот шум, о котором у нас говорят: «Кузнец загулял!», производит этот невысокий, тщедушный человечек с застенчивой улыбкой. Ему лет тридцать с небольшим. Он с напускной скромностью говорит, что материалу нет, а то бы он сделал полку получше, и в то же время следит, понравилось ли его изделие, покрашенное им почему-то лимонножелтой эмалью. Он вызывается починить старинные ходики с боем, которые либо совсем не бьют, либо, словно спросонок принимаются вдруг бить по многу раз, торопливо, взахлёб и все невпопад. Увидев продавленное кресло, он предлагает перевязать пружины и перебить обивку. Но сын его, по всей вероятности, опасается, что мы примем все за пустое хвастовство, тянет отца за рукав, к двери — хватит, мол, пойдем!