Но Саньке как раз стало интересно.
«Еще пять примеров надо решить — завтра контрольная».
«Тогда, может, пойдешь к тете Жене?»
«А вы мне не мешаете, я и не слышу ничего», — сказал, не оборачиваясь и намеренно шелестя бумагой.
«Я имею в виду, — сказал гость, — что Мехлис сам по себе не мог бы заставить командующего пренебречь обороной. Оба они — и Мехлис и Козлов — конечно, виноваты, но главное не в них…»
«Значит, есть еще причина?» — спросил отец, и теперь Саньке уже в его голосе почудилась ирония: какая, мол, еще может быть причина, когда все ясно и в соответствующем томе описано. Уловил какой-то оттенок и гость, а может, отец позволил себе улыбнуться — Санька-то не видел, не оглядывался.
«Эх, Николай Петрович, Николай Петрович… Я-то думал… — Тут гость не договорил. — Не е щ е о д н а, а г л а в н а я причина. Вы директиву Ставки на сорок второй год знаете?»
«Откуда же? — возразил отец. — Не в тех чинах. Да и вы войну небось старшим лейтенантом или капитаном закончили…»
Похоже, он пытался поставить гостя, так сказать, на место.
«А тут большого секрета нет, — возразил в свою очередь гость. — Первомайский сорок второго года приказ наркома обороны товарища Сталина все читали. В нем и изложена суть этой директивы. Согласно ей 1942-й должен был стать годом окончательного разгрома и изгнания немецко-фашистских захватчиков с советской земли. Ясно? Возможно ли это было? Нет. Реально? Нет. Теперь-то мы можем разводить руками и говорить разные слова, а тогда надо было директиву выполнять. Надо было кончать с оборонческими настроениями, перестраивать психологию. Так это называлось. Да займись Козлов эшелонированием фронта, его и без Мехлиса нашлось бы кому обвинить: хочет-де отсидеться за оборонительными рубежами, не о наступлении думает, а об обороне…»
«Эк вы замахнулись! На самоё Ставку…» — сказал отец, явно не стремясь продолжать разговор, и разговор увял.
Это он и имел в виду, когда говорил потом сестре, что в рассуждениях далеко можно зайти. «Не дальше истины», — отвечала тетка, и, помнится, Саньке это понравилось. Да, именно так: не дальше истины. Жалел отца, который нервически тряс головой, но был все же на стороне тетки. А та вколачивала свой гвоздь по шляпку, до конца:
«Ты морщишься, когда видишь на экране солдата с чубчиком. Как же — неправда. И в то же время боишься правды, готов промолчать, когда дело касается высшего начальства. Извини, но этого я не могу понять. Может, объяснишь?»
Особенно жаль было отца теперь, задним числом, когда понимал: не так все просто. Правы были оба — и отец и его собеседник. Но чтобы понять это, нужно было прожить еще годы и немало узнать. Обычное дело: то, что сегодня вызывает боль, жжет, но не подлежит обсуждению, не может быть даже темой разговора (потому что все делалось как нужно и никаких сомнений в этом не должно быть), по прошествии лет возникает сперва в виде обмолвок или недомолвок, потом все больше проясняется и наконец становится предметом вполне академических штудий.
Директива была, Пастухов-сын сам потом читал выдержки из нее в воспоминаниях одного из маршалов. В этом собеседник отца был прав. Просчет, явный просчет. Жестокая ошибка ценою в миллионы жизней. Косвенным признанием ее было и то, что не так уж и разжаловали командующего и представителя Ставки. Понизили в должности, верно. Был командующим — стал заместителем командующего на другом фронте. Однако и отец, как понял в конце концов Пастухов, тоже в чем-то был прав: все-таки слаб оказался командующий, не по плечу была ноша.
А жаль отца было еще и потому, что теперь-то сознавал: причиной неловкости, скованности Пастухова-старшего в том споре в немалой степени было его, Санькино, присутствие. Отец безмерно дорожил отношением к нему единственного сына, но еще больше хотел уберечь его от преждевременных сложностей, от разрушающих душу сомнений и разочарований. Пытался соединить несоединимое, заведомо ставил себя в невыгодное, проигрышное положение, похоже, сознавал это, страдал и не мог поступить иначе…
«Объяснить? Изволь. — Отец ответил неожиданно высоким, звенящим голосом, в котором не было ничего от обычной его спокойной, несколько даже снисходительной умудренности. — Притчу о Ное и его сыновьях помнишь? Один из них, когда отец заснул и нечаянно заголился, стал издеваться над ним, пользуясь безнаказанностью. Так вот я не хочу быть таким сыном. Его звали, если помнишь, Хам…»
«Неожиданный пассаж, — сказала тетка. — И любопытный. Очень. Но давай доведем твой пример до конца. Это кого же ты с библейским праведником сравниваешь? Ах, конкретно никого!.. Суть не в этом… Ну конечно, конечно… А то я уже бог весть что подумала… Тогда давай глянем с другого конца. Хамство Хама не осталось, между прочим, безнаказанным. Зубоскалил — это верно — над пьяным папашей. Но и поплатился, как известно. Крепко. Чтоб другим было неповадно. Зато другой сынок — Сим был покорным, покладистым и до конца своих дней процветал. И на него ты, братец, тоже не похож. Так что пример твой тут ни к чему. Не годится. Прикрыть срам пьяного отца, конечно, нужно, но не надо переносить это на общество. Сила и зрелость общества определяются, между прочим, и тем, насколько трезво, критически оно относится к себе, имеет ли смелость открыто признавать ошибки…»
— А ты Нику и в Москве знал? — спросил Ванечка, словно бы и не придавая вопросу значения.
Пастухов рассмеялся.
— Чего ты?
— Все время ждал, когда спросишь.
Пастухов и в самом деле ждал этого. Не могло такого быть, чтобы парень не заговорил о Нике!
— Ну и что?
— Ничего. Дождался.
— А чего ржешь?
Грубовато. Не следовало ему позволять говорить таким тоном, но Пастухов решил не обращать внимания.
— Потому что смешно.
— Не вижу ничего смешного.
Он же и обиделся!..
— Да ты не сердись. Я ничего обидного не имел в виду, просто подумал: до чего все мы похожи…
— Кто — все? — спросил Ванечка.
— Люди. На иного смотришь: такой важный господин — не подступись. Не говорит, а изрекает, смотрит сверху вниз… Знаешь, я этого терпеть не могу. Когда не спят, а отдыхают, когда не жена, а супруга… И я тогда спрашиваю себя: а каким он был, этот важный господин, когда парнем вздыхал по своей первой девчонке, томился, а она делала вид, что в упор его не замечает?..
— И что? — с любопытством спросил Ванечка.
— Да ничего. Вот так подумаешь, и легче, проще делается. И быстрее находишь контакт с людьми, когда видишь их суть…
— Так уж по этому и видишь?
— А важность — большей частью одна оболочка. В этом брезентовом плаще ты один, а надень кожаное пальто — станешь другим, а пересади тебя с мотоцикла на «Волгу» — и вовсе начнешь бодаться.
— Я-то не стану…
— Как знать. Есть люди, которых в какую обертку ни заворачивай, будут все те же. Только их ой как мало! Поверь. Уж я повидал многих и разных — работа такая.
— А сюда зачем пожаловал?
— Да так — посмотреть и проверить кой-какие свои мысли.
— И это — тоже работа? Весело живешь.
— Не говори. Вот если бы за Никой примчался, чтобы ее тут какой-нибудь Ванечка не увел, — причина была бы уважительной. А посмотреть и поразмыслить — значит, человек дурью мается.
— Это ты напрасно. Лишнее говоришь. Я и не думал ничего такого. Хотя, по правде говоря, что здесь, наверху, смотреть? Лес да камни…
7
Меня между тем интересовали как раз лес и горы. Не только они — побережье и море тоже. Но лес и горы особенно.
Если говорить откровенно, то и поездку на раскопки я первоначально воспринял прежде всего как возможность пожить несколько дней в горах. Были, конечно, интерес к Зоиным делам и просто любопытство (что там они нашли?), но прежде всего — горы. Лес и горы.
Началось это в одночасье, как-то сразу и, пожалуй, напоминало болезнь. Ну когда человек заподозрит или найдет в самом себе что-то и уже не может забыть, успокоиться — приглядывается, щупает, листает книжки. Речь, правда, в данном случае не о моей болезни, но я ее воспринял как свою. В конце концов, не один я такой — это уже говорю в собственное оправдание. А оправдываться, объяснять («Зачем тебе это нужно?») приходилось не раз с тех пор, как «заболел».
Все началось с того, что после тети Жени осталось множество бумаг. Разбирая их, я однажды добрался до папки, в которой были сложены открытки и фотоснимки. Вначале оставил без внимания. Мотив на всех один и тот же: со стороны моря (с разных, правда, точек) запечатлен наш прекрасный амфитеатр. Общие планы и отдельные детали, подробности. Почти отвесная стена гор нависла над побережьем; с востока и запада, образуя уютные долины, от этой стены к морю спускаются поперечные хребты.
Ничего особенного в этих снимках я сперва не нашел. Разве что удивился множеству повторяющихся, в сущности, кадров. А потом вдруг увидел в них своеобразную летопись: как было — как стало. И прочел в ней укор, заметил тревогу. Тетка неспроста завела эту коллекцию.
Самая ранняя открытка была датирована концом прошлого века. Долины и горы сплошь покрыты зеленью. Маленький городок несколькими своими улицами прижался к берегу бухты. На следующей открытке город разросся, появились дворцы, виллы, отели, доходные дома. Но леса и сады все еще укрывают горы и долины. Чем ближе к нашему времени, тем больше разрастался город, заполняя долины, карабкаясь на окрестные холмы, взбираясь в горы, тесня лес. Городишко разбухал, раздувался, ему стало тесно, словно опаре в деже…
Порубки, раскорчевки, карьеры, склады, гаражи, известковые печи, коптящие трубы, промышленные корпуса, свалки, покореженные оползнями подпорные стены и дома, дома, дома — плоские, почти все однообразно безобразные, неразличимые, безликие — на месте недавно бывших виноградников, зарослей фундука, оливковых и миндальных рощ, на месте старых парков и кладбищ…
«Не сгущай краски, не нагнетай, не преувеличивай!» — словно слышу в ответ (и слышал в самом деле не раз). Ладно, пусть сгущаю и даже преувеличиваю, но что же дальше? Уже не опара, не квашня приходила н