Дождливое лето (сборник) — страница 22 из 64

Она не договорила, чего он не любит, но Пастухов уже понял: стихи. Опять эти его юношеские стихи…

Как объяснить, что ему действительно неприятен разговор о них! Не потому, что он их стыдится — стыдиться там как раз нечего. Но вот, скажем, мама с умилением разглядывает, а то и показывает кому-то чудом сохранившуюся сморщенную соску-пустышку, которую когда-то сосал ее Саня, и просветленно возвращается мыслями к далекому прежнему времени надежд и мечтании, когда сама она была молода, а ему, Александру Николаевичу Пастухову, ныне сорокалетнему, разведенному, жителю города Москвы, приехавшему сейчас в отпуск на милую родину и решившему по велению, так сказать, души заняться некоторыми разысканиями, эта соска не то что неинтересна — сам вид ее раздражает. Да и никому, кроме мамы, она не интересна. И думаешь: слава богу, что сохранилась соска, а не что-нибудь еще.

В этом случае было, конечно, не совсем так. Зоя — не мама, стихи — не соска. Зоя гордилась его сочинительством, все ждала (ей-богу, больше, чем сам он) каких-то результатов, но их нет и давно ясно, что не будет, — так хватит об этом! Хватит!

Однако что там извлечено на этот раз? Пастухов взял листок.

О порт Находка — он не за горами.

Лет двадцать, и не более, пройдет —

Кораблик мой бумажными бортами

Раздвинет холод этих серых вод.

Я наберу балласт черновиков —

Как тяжелы отброшенные строки! —

И налегке, как в лучший из миров,

Отправлюсь в установленные сроки.

Для плача есть причины и для смеха —

Бумажные властители морей!

Конечно, это сущая потеха.

Но я не знаю лучших кораблей…[3]

С трудом припоминалось: что стало поводом для написания этих стихов? Прошло-то с тех пор  б о л е е  двадцати лет…

Пастухов с любопытством рассматривал листок; его привлек почерк — его собственный неустоявшийся юношеский почерк. Написано чернилами — шариковые ручки были тогда в редкость. На этом же листке еще одни стихи:

«Осторожно, двери закрываются!» —

Каждый день я слышу голос строгий.

Он неодинаков, он меняется,

Этот глас невидимого бога.

Он бывает и мужским, и женским,

Но одно и то же повторяется

Грустно, озабоченно, небрежно:

«Осторожно, двери закрываются!»

Я умру, и ты умрешь наверное —

В мире все когда-нибудь кончается.

Но сквозь век проносится нетленное:

«Осторожно, двери закрываются!»

Люди суетятся и толкаются

И за безделушки, в общем, борются,

Потому что двери закрываются,

Кажется, вот-вот они закроются…[4]

Тут предыстория была яснее: он осваивал, постигал Москву. Этот листок Пастухов прислал Зое в ответ на обиды по поводу его молчания и обвинения, что он, как видно, совсем уже стал «московской штучкой». А до этого она как бы между прочим сообщила, что Любочка Якустиди вышла замуж. Переписка с самой Любочкой оборвалась еще раньше.

Господи! Если бы кто-нибудь знал, как он был тогда одинок! Надежды возлагались на родственников по маминой линии: они-де примут участие в мальчике. Такие обещания щедро давались, когда дядя — мамин двоюродный брат — был в гостях. Да, конечно, парню надо учиться в Москве! Где же еще, как не в Москве! На первых порах остановится у нас, поживет, осмотрится, а там — общежитие или снимете угол… У себя дома — на трезвую голову и в присутствии жены — дядя ни о чем таком не заикнулся.

Да ладно, что теперь вспоминать. В сущности, он был прав, этот дядя. Напрасно, конечно, болтал о московском гостеприимстве, разморенный южным солнцем и портвейном, а вообще был прав: какое там гостеприимство в коммуналке с тремя соседями!..

Да! Вот что: от того времени у Пастухова так и осталось представление о москвичах (к коим и себя теперь причислял) как о людях, воспринимающих свое проживание в столице как некую форму избранности. «Постоянка» (пришлось столкнуться с таким термином), постоянная московская прописка стала чем-то вроде грамоты о пожаловании потомственного дворянства.

Елизавета Степановна смотрела с ожиданием и любопытством, а Пастухов положил листок, исписанный таким знакомым, но теперь уже чужим почерком, и спросил:

— Вам это правда нравится?

Она как бы спрятала взгляд (слово «потупилась» явно не подходило ей, она была не из тех женщин, которые «потупляют взор»), но тут же снова глянула на Пастухова:

— Мне нравится человек, который мог это написать…

Вот так. Слова эти к тому времени ничего уже не решали — все было решено раньше, и все же…

А в тот вечер разговор в конце концов пошел, как чаще всего у нас бывает, о деле, которым последнее время занимались, об экспедиции, о том, «что там у нас наверху». Впрочем, не только там, но и здесь, внизу, столь многое неожиданно и прихотливо переплелось, а если не переплелось, то сблизилось, высветлилось, предстало в новом ракурсе… Возникла такая пестрота имен и событий, что впору было руками развести. Особенно Елизавете Степановне, которая многого все-таки не знала.

— Зоя говорила, что вы собираетесь написать книгу…

Странно. Не могла Зоя такого говорить, об этом разговора с ней не было. А может, могла? Предвосхищая, так сказать, намерения друга детства…

— Не знаю.

— О чем же?

И тут Пастухов, ступив на благодатную почву, почувствовал себя даже в ударе.

— Это наше место наверху — отличная наблюдательная вышка, с которой видно далеко во все стороны.

— Вы говорите о раскопках?

— О них. Это может стать даже приемом — связать в один узел ниточки, которые тянутся сюда со всех сторон…

Вообразите себе волшебный прожектор, настройку которого можно регулировать не только в пространстве, но и во времени, способный помочь заглянуть в прошлое, то в одну эпоху, то в другую, — как много открылось бы под лучом такого прожектора с этой наблюдательной вышки! Да, собственно, нужно ли придумывать какой-то инструмент, когда есть глаза и память. Только не надо пока разбрасываться: Гурзуф, Аю-Даг, Партенит, их ближайшие окрестности — вот сектор обзора. Иногда кажется, что история здесь сама сочится из пор земли, притом раствором густым, предельно насыщенным…

Что-то в этом роде говорил Пастухов. Не без выспренности, которую сам чувствовал и временами, как мог, смягчал, но вполне искренно.

Вот мы-де вспоминали в связи с раскопками античность, но позднейшие века оставили след еще заметнее. В трактате Прокопия Кесарийского «О постройках» (шестой, кажется, век) говорится, что император Юстиниан среди прочего построил крепость Горзувиты. Тут надо, конечно, не заблуждаясь, не пыжась, не выхватывая единственный факт, соотносить масштабы. Прокопий — из великих византийских историков, и этот Горзувит едва мелькает в его писаниях на широчайшем фоне, но все-таки мелькает… А потом — генуэзцы, татары, турки. Край называли то «капитанством Готия», то «Газарией», а ведь за этим все то же прихотливое переплетение истории…

О генуэзцах и сейчас напоминает название скалы Дженовез-Кая, остатки крепостных башен и стен рядом с артековской гостиницей…

— Гостиница — это модерновый такой дом, врезанный в скалу? — спросила Елизавета Степановна.

— Он. Это место любил Коровин. Вам, как художнице, должно быть интересно. Есть прекрасный пейзаж: коровинская дача, горы, берег с лодками… Вообще, если думать о книжке, то контрапунктом ее может быть переплетение нескольких линий: во-первых, история в самых неожиданных срезах. То есть для специалистов никакой неожиданности не будет — они все это знают, но тут расчет на широкую публику. Специалисты и об Эрмитаже все знают, а мы идем и идем… Помните разговор с Зоей о Партените? Партенит и Партенит — ныне поселок городского типа (п. г. т., как пишут в административных справочниках) Фрунзенское. А это  т о р ж и щ е  П а р т е н и т ы, очаг крупного восстания против хазар в восьмом веке. Руководил восстанием епископ Иоанн Готский, причисленный потом к лику святых. Он, кстати говоря, и родился и был похоронен в Партените. Любопытно? Хазарское нашествие, восстание против хазар — вот почему край называли «Газарией». А Иоанн — почему он «Готский»? Почему «капитанство Готия»?.. Или вот любопытный для нас срез: тверской купец Афанасий Никитин, его хождение за три моря в Персию, Индию, Африку — пятнадцатый век. Когда возвращался, корабль, на котором плыл, ветром прибило к Гурзуфу, и стояли здесь три дня. Словом, рассказывать и писать можно много — столько разного переплелось и смешалось. Мы удивились, когда увидели примитивное варварское святилище, нашпигованное монетами, статуэтками, другими греческими и римскими вещицами, а рядом оказался христианский храм, а еще рядом — крепость и недалеко могилы партизан, погибших в последнюю войну, а пересекает все это газопровод — примета сегодняшнего дня…

— Что ж тут удивительного? Так, наверное, везде. Ну конечно, с какими-то своими вариантами…

— Думаю, что далеко не везде. Такой плотности, насыщенности, такого многообразия нет, пожалуй, нигде. В разрезе вся история человечества, начиная с каменного века. Моя тетя Женя еще до войны находила в этих же местах каменные скребки и наконечники копий. Короче — история и встык с ней — современность. Такие вещи хорошо монтируются в кино… И все это в неповторимом природном окружении. Судьба природы — третья важная тема. «Счастливый край, где блещут воды, лаская пышные брега, и светлой роскошью природы озарены холмы, луга…» Или: «Одушевленные поля, холмы Тавриды, край прелестный, я снова посещаю вас, пью жадно воздух сладострастья, как будто слышу близкий глас давно затерянного счастья…» Александр Сергеевич Пушкин. Тут мы подошли к четвертой составляющей — литература и искусство. Я вспоминал Коровина и его дачу, а назвать (и не только назвать!) можно великое множество блистательных имен. Да что там — это же пушкинские места!..