Дождливое лето (сборник) — страница 28 из 64

Вскоре на карточках и на приложениях к ним появились рисунки, сделанные тушью, а то и акварелью. Сдержанно и строго. Никаких навеянных чувствами либо душевным состоянием экспрессии. К черту чувства и экспрессии! Фотографическая точность, и ничего более. Это напомнило мне виденную как-то выставку пейзажей некого человека, работавшего изыскателем на прокладке дорог. Инженер в этих пейзажах задавил художника. У тети Жени в рисунках пробивается все же почти задушенная лирическая струя — море, небо, облака, тени… без этого она не может.

В местности, именуемой Атбашское Беш-Текне (есть и такое, но это гораздо западнее, уже над Симеизом), мою строгую тетю занимают только следы и орудия доисторического человека. Прорывается, однако, и кое-что, к доисторическому человеку отношения не имеющее.

«Татары говорят, что здесь была церковь…»

«От подножия скалы вытекают два родника. Здесь находятся пять корыт, от которых местность получила свое название — Беш-Текне…»

«Правый вход в пещеру очень длинный, низкий и узкий, так что идти по нему можно только оглянувшись, а местами — ползти. Через несколько десятков метров пещера делается совершенно непроходимой от жидкой грязи, покрывающей ее пол…»

Ай да тетя Женя! Увлечения спелеологией я за ней не знал.

Не знал, впрочем, и другого. Составляя перечень своих находок и опись того, что отправлено в Институт антропологии в Москве, тетя Женя мельком упоминает, что небольшое количество кремневых орудий найдено ею и на Гурбет-богазе — в районе нынешних Зоиных раскопок. Протянулась еще одна ниточка…

Было около двух, когда я кончил листать первую папку. А их было еще десятка три — сверху и в обеих тумбах письменного стола, старого, тех времен, когда были столяры-краснодеревщики и у них хватало времени и терпения украсить свое изделие хотя бы незатейливой резьбой. Как лихо мы расправлялись с этими столами, комодами, шкафами лет двадцать назад!.. Дрова! Гробы! И у нас, я думаю, все это уцелело не от свойственного Пастуховым консерватизма, а просто потому, что не нашлось денег на современную, сверкающую лаком и вскоре разваливающуюся древесностружечную прелесть.

Ложиться спать? Но сна ни в одном глазу. Я разобрал стоявшую за шкафом постель, над которой по-прежнему висел в овальной, ручной работы рамке Маринин профиль, и вернулся.

За окном была вполне романтическая ночь: рваные облака, луна, возникавшая в разрывах, зубчатая стена кипарисов на этом фоне. Куинджи.

Дождь, как видно, давно перестал, потому что цикады пели во весь голос и время от времени прямо перед окном прочерчивала свой зигзаг летучая мышь.

Только теперь заметил на столе под стеклом закрытый ранее папками листок, исписанный стремительным тети Жениным почерком.

ВСТРЕЧА С ПУШКИНЫМ

Я подымаюсь по белой дороге,

Пыльной, звенящей, крутой.

Не устают мои легкие ноги

Выситься над высотой.

Слева — крутая спина Аю-Дага,

Синяя бездна — окрест.

Я вспоминаю курчавого мага

Этих лирических мест.

Вижу его на дороге и в гроте…

Смуглую руку у лба…

Точно стеклянная на повороте

Продребезжала арба…

Запах — из детства — какого-то дыма

Или каких-то племен…

Очарование прежнего Крыма

Пушкинских милых времен.

Написано в Ялте осенью 1913 года

Стихи не произвели на меня большого впечатления, хотя я и понял, кто автор. Разве что последние две строчки… Как жестоко расправляемся мы с этим очарованием! Будто мстим кому-то за что-то. Но кому? Не себе ли?

Интереснее всего были для меня собранные в несколько тетрадей тети Женины записки, но от них в конце концов пришлось отступиться. Сначала торопливый и малоразборчивый почерк меня не особенно смущал, я просто перескакивал через то, что не мог разобрать, и, вполне улавливая смысл, шел дальше.

«…На спуске с яйлы видели замечательный закат, какой не часто приходится видеть. Солнце заходило в полосу тумана и окрашивало деревья в кроваво-красный цвет. Буки казались раскаленными. Такую картину не скоро забудешь…»

Ничего вроде бы особенного, сама картина, поразившая тетю Женю, осталась, что ни говори, за кадром, а я растрогался, будто услышал ее голос, обращенный ко мне, маленькому. Так же трогательно было читать о Коле — моем отце, ее младшем — на шесть лет — брате. Или вот это — ее путешествие на гору Чучель.

«П. В. и я хотели найти там красную орхидею. Какую-то орхидею наподобие венерина башмачка, но чем-то отличающуюся от нее. П. В. сказал, что там такая есть».

А потом вдруг пошли совершенно непонятные строчки. Все тот же быстрый, размашистый почерк, и однако ничего не понять, будто на чужом языке. Только вкрапления двух этих букв «П. В.», «П. В.», снова и снова «П. В.». Я вначале подумал, что дело во мне — устали глаза, поздний час… А потом с удивлением понял, что это тайнопись. Не бог весть какая, что-то похожее на стенографическое письмо, которое и я, поднатужившись, смог бы, наверное, прочитать, но  н а д о  л и? Тетя Женя прятала что-то при жизни от нескромных глаз — прилично ли соваться в эту тайну после ее смерти?

Зашифрованные места были как островки в тексте. Потом шел рассказ о мальчике-татарчонке, который помогал им устраиваться на ночлег, о том, как они с П. В. поднимались на Большую и Малую Чучель, бродили в «лесных дебрях»… И снова островок. А в самом конце:

«Я написала этюд, выкопала несколько венериных башмачков и лиловых клематисов на Большой Чучели, чтобы посадить их дома, — и была бы совершенно счастлива, если бы была достигнута главная цель — красная орхидея…»

Милая тетя Женя! Значит, еще до моего появления на свет ей не давали покоя эти крымские орхидеи… И жизнь, оказывается, даже в те годы имела свою притягательность. Отложив эту папку и взявшись за следующую, я, однако, скоро увидел, что моя тетя Женя не только и не просто мила. Тоже заметки, но разрозненные, на отдельных листочках, и не об археологии, не о путешествиях — о другом. Но сначала приведу несколько суждений тети Жени. По-видимому, склонность к сентенциям — семейная слабость Пастуховых.

«Одна из особенностей людей, — пишет она, — почти обязательная их неожиданность. Хоть в чем-то. В детали биографии, в проявлении характера, в странности, добродетели, пороке, в личной или семейной тайне, которая скрывается. Забывать об этом или пренебрегать этим при общении с другими людьми бывает просто опасно».

«Я далека от мысли, что потрясения необходимы, — все-таки лучше без них. Однако именно они помогают разобраться в сути людей и явлений. Жизнь почти целиком состоит из цепи испытаний, но крайности, кризисные обстоятельства обнажают и проясняют главное».

А дальше — об оккупации. Тетю Женю разбередила недавно вышедшая книга о Ялте той поры. Жалела, что не встретилась с автором, «хотя живем в одном маленьком городке».

«Конечно, я ничего не совершила и не представляю интереса, только и делала, что читала напечатанные другими листовки. Но кое-что могла бы рассказать, и, думаю, подробности, детали той жизни были бы автору небезынтересны.

Оккупация была питательной средой подлости. Но, как всякая болезнь вызывает сопротивление организма, так и здесь предательство и подлость встречали отпор. Об этом в книге есть, и я не знаю, нужны ли еще примеры, но могла бы добавить кое-что. Да вот история двух женщин, с которыми моя жизнь непосредственно пересеклась…»

И дальше тетя Женя рассказывает о некой О. Т. Окончила в Москве гимназию и Высшие женские курсы, работала в конторе какой-то бельгийской фирмы — печатала на машинке по-французски, по-английски и по-немецки. В Ялте оказалась уже в тридцатые годы — и, как это часто бывало, из-за того, что заболел туберкулезом муж. Вскоре он, кстати говоря, умер. Тетя Женя познакомилась с ней, когда начала учительствовать, и поддерживала отношения, несмотря на разницу в годах — О. Т. была старше лет на пятнадцать, если не больше. Выглядела, однако, весьма молодо.

Не буду гадать, что их сблизило. О. Т., как пишет тетя Женя, была из тех, кого коробил малейший намек на vulgarité. Именно так, по-французски, и я вижу в этом иронию, у нее и написано. Сама тетя Женя тоже была немножко такой. Ну и был, видимо, общий интерес к языкам, истории, живописи…

А другой женщиной, которую вспомнила тетя Женя в своих записках, была некая Катя. Собственно, перед самой войной и в войну это была разбитная девчонка, каких немало. Катя училась в школе, где работали тетя Женя и О. Т., и была там, как я понимаю, одной из самых приметных личностей.

Такова экспозиция этой истории. А дальше было вот что.

Через несколько дней после того, как тетя Женя вырвалась от «коллеги-германиста» из СД, ей повстречалась в городе О. Т.

«Почему вы отказались, милочка? Это же я вас рекомендовала Хейнце».

«Кому?»

«Хейнце — начальнику СД. Он даже докладывал о вас генералу Цапу».

«Зачем?» — только и нашлась сказать тетя Женя. Пугала сама мысль, что ее могут снова потребовать туда.

«Вы что — хотите умереть с голоду? Раньше еле сводили концы с концами, а сейчас еще хуже. Чего вы их боитесь? Эти офицеры — вполне культурные люди. И потом, знаете, — О. Т. перешла на доверительный шепот, хотя рядом никого не было, — и там можно приносить пользу. Позавчера я переводила на допросе Рыбака…»

«Кого?» — не поняла тетя Женя.

«Вы что — не знаете Рыбака?»

«Да сколько их в городе, рыбаков!..»

«Я говорю о докторе Рыбаке. Не знали?»

Тетка пожала плечами. Она в самом деле не знала никакого доктора Рыбака.

«Так вот, когда Хейнце вышел из комнаты, я тихонько посоветовала Рыбаку называть фамилии уехавших из Ялты, а то и вовсе несуществующих людей. И что вы думаете — помогло. Хейнце отпустил Рыбака домой».