У Пастухова, признаться, были другие планы. Лучше бы по утренней прохладе спуститься к морю. Безлесные холмы «цвета терракоты» красивы на расстоянии да еще в живописи, а путь по ним — даже вниз — в разгар полуденной жары утомителен и безрадостен. Но, с другой стороны, если Лиза так хочет… Да и сам он — когда еще удастся выбраться в эти края?..
— Тогда не будем терять время — идти наверх лучше по холодку.
— А это? — Она кивнула на палатку и рюкзаки.
— Костер зальем, а вещи пусть остаются. Все равно никого здесь нет. Часа через два вернемся.
Двинулись налегке.
Подъем был нетрудный — прогулка, а не работа, поэтому можно было и поговорить и полюбоваться панорамой, которая разворачивалась все шире, подивиться причудливости скал и разительному контрасту северного и южного склонов — праздничная зелень с одной стороны и полупустыня — с другой. Тем неожиданнее были сочные пятна виноградников и сосновых посадок кое-где на прибрежных холмах. Они радовали: дело рук человеческих.
Говорили о разном, и поначалу она спрашивала — об окрестностях, о деревьях и травах, а он отвечал, стараясь побороть возникшую вдруг в душе неловкость от давешнего разговора. Черт дернул вспомнить об этом филине! Как-то неприлично, чуть ли не залихватски получилось. Вообще-то сам понимал, что это вздор, что мучает его собственная мнительность (Лиза вела себя как ни в чем не бывало), а досада, недовольство собой не отпускали.
Ведь что хотел сказать? О томлении и робости, перед которыми был бессилен и которые стали казаться после случившегося едва ли не стыдными, глупыми для сорокалетнего человека. «Шепот, робкое дыханье…» — какая ерунда! Но ерунда ли, если все это действительно было? Сколько наговорил, нашептал за ночь в палатке! И нисколько не сожалел об этом — говорил, что чувствовал. Только не нужно было возвращаться к этому при свете дня. И более того — давно ведь понимал: не все надо говорить даже самому близкому человеку. Никакого обмана в таком умолчании нет. Потому что при самом сильном тяготении друг к другу каждый человек все-таки сам по себе. Как Земля и Луна.
…Лиза просила показать ей н е о п а л и м у ю к у п и н у, в огне которой бог будто бы явился Моисею. Пастухов пытался объяснить: хотя крымский ясенец тоже «горит, не сгорая», но он и библейская неопалимая купина — разные, судя по всему, растения. «Ах, — махнула она ручкой, — все равно…»
Ясенец, однако, не попадался. Жаль. Именно в это время он выбрасывает свои крупные светло-лиловые кисти-соцветия. А в такой жаркий день, как сегодня, можно было бы и проделать опыт: поднести горящую спичку, и ясенец на мгновение окутался бы синеватым, напоминающим горящий спирт пламенем. Возгорелся бы, окутался пламенем и предстал спустя мгновение в прежнем виде, словно ничего не случилось. Не так ли, подумалось, и мы, люди? Не то же ли самое произошло с нами? Посмотрел бы сейчас кто-нибудь на нас — нашел ли бы следы еще недавно снедавшего огня?..
Оказывается, неопалимую купину (уверенные, правда, что это «та самая») они с Никой и бородачом Сашей искали и во время раскопок. «Завел» их на это, ясное дело, бородач. И опять заговорили о нем. Заговорила, собственно, Лиза.
— Несчастный мальчик — разочарован в том, что считал делом жизни.
— А не поза ли это?
— Ну почему вы так? — упрекнула она.
— А вы можете понять — кто он? Если «разочарованный юноша», то годы не те. Поп-расстрига? В переносном, разумеется, смысле…
— При чем тут это?
— Люди, которые «разбивают свои алтари», кричат об этом особенно громко. А нужно ли кричать? И обязательно ли разбивать? В конце концов, если разуверился, можно просто отвернуться. Но, оказывается, есть фанатизм веры и есть фанатизм безверия. Вчерашние адепты находят особенно изощренные доводы п р о т и в. А нужны ли тут доводы? Вера или неверие — это состояние души. Как любовь. Она есть или ее нет. Любишь либо не любишь. Тут доводы рассудка бессильны… Что вы смотрите на меня так? — Она и впрямь смотрела на него как-то по-новому — с напряженным интересом и вниманием, без тени прежней усмешливости. Уже потом понял, что к бородачу и к этому разговору ее строгий взгляд никакого отношения не имел. Она вряд ли слушала и слышала, что он говорит, ее занимало другое — он сам, Пастухов. Как все случилось? Как получилось? Не совершена ли еще одна ошибка? — Ваш бородач, — продолжал между тем Пастухов, — обманулся не в математике, а в себе самом… — Эта мысль ему так понравилась, что пошел дальше: — Помнится, Фолкнер в одном месте хоть и косвенно, но сводит музыку с математикой. Сначала говорит о ни с чем не сравнимой силе музыки (и это правда), а потом пишет: это нечто столь же совершенное, как математика…
До самой вершины они не добрались, остановились перед скалами. В какой-то момент Пастухов понял, что Лиза потеряла интерес к этому предприятию. Но краешек Караби увидели. Правда, это было все равно что смотреть на город, находясь вне крепостных стен, видя только эти стены, башни да высящиеся над ними колокольни и шпили. Много ли так увидишь?..
Солнце припекало все жарче, и Пастухов протянул Лизе флягу. Пить она не стала, только смочила лицо. Беря флягу назад, Пастухов задержал ее руку.
Возвращались не спеша, молча, словно пребывали в раздумье. Да так оно, собственно, и было. То, что не было легкости в их отношениях, — бог с ней. К этому и не стремились. Однако появилось чувство, будто оба приняли на себя новый, неведомо откуда взявшийся груз, о котором можно, конечно, сказать, что своя ноша не тянет, да вот беда: нет уверенности, что это в самом деле так. При этом никто от груза отказываться не собирался. И сожаления о том, что вот он появился нежданно-негаданно, не было. Но нарастала тревожность.
Объяснение всему было простым — печаль. Не далее как завтра предстояло расстаться. А кто мог с уверенностью сказать, когда и какой будет новая встреча? И будет ли она вообще?
Миновав лес, вышли на покатый склон, который ниспадал к Каллистону — Прекраснейшему. И тут Пастухов озадаченно остановился. Внизу, на лужку с копнами, метались, приседали, падали, прыгали три фигуры.
— Кто это? — удивилась Лиза.
Если бы Пастухов знал!
— Что они делают?
Пастухов пожал плечами, хотя уже понял: они «играли в футбол», пинали ногами пластмассовую бутыль, которую Пастухов оставил возле залитого костра. Но что это за люди и что им надо?
Увлеченные игрой «футболисты» не сразу заметили возвращавшихся хозяев.
— Оставайтесь здесь, — сказал Пастухов Лизе, — а я спущусь…
Она приотстала, но все-таки медленно шла за ним. Тут их и увидели.
— Я же говорил: мужик и баба! — закричал рыжеватый малый в синих тренировочных штанах, плотно обтягивавших коротковатые мускулистые ноги.
— Где? — высоким мальчишеским голосом отозвался другой, худой и большеротый. Этот выделялся гривой растрепанных темных с кудрявинкой волос.
А третий ловко наподдал носком ботинка бутыль, так что она свечой взлетела вверх, и заметил:
— Далеко забрались. Не иначе как полюбовники. А бабец ничего. С такой бы я покувыркался…
— Да ты что? Старуха! — с некоторым подвизгиванием крикнул большеротый.
— Много ты понимаешь, салага, — сказал третий. Он был постарше остальных. — Тебе что — жениться на ней? А так — самый цимес.
Пастухова будто и не было. Не замечали. А он почувствовал поганую дрожь в руках. Покосился в сторону палатки: она висела на одном колу, была грубо задрана, так что обнажилась (напрашивалось именно это слово) внутренность. Содержимое рюкзаков было разбросано.
За спиной стояла Лиза, и он слышал ее тяжелое дыхание.
Что делать?
Неужели это всерьез? Вот гады… А может, просто издеваются, пугают?
— А с этим хмырем что? — напомнил все-таки о Пастухове большеротый. Но Пастухову в этом почудилось несогласие, нежелание, и он сказал:
— Вы что, ребята?
Получилось паршиво — увещевающе, растерянно, нетвердо.
— Ты смотри, а я думал — немой! — хохотнул рыжеватый.
Он подошел к Пастухову почти вплотную, держа руки в боки и выставив вперед чресла с их угрожающим рельефным украшением.
Лет восемнадцать, не больше. Обыкновенное курносое лицо с веснушками. Может быть добродушным, а может и злым. Светло-карие глаза. Желтые, крепкие зубы. (В поликлинике как-то пришлось слышать: «Желтые зубы — самые крепкие».) И сам крепок. Эдакий бычок. Главная ударная сила этой троицы. Он и ощущал себя таким. Улыбался. Тот, что постарше, по-видимому, больше науськивал, а сам был мелковат, однако Пастухову показалось, что именно он у них главный, лидер. Большеротый пока вообще не в счет…
— Ишь как глазами шныряет! А штаны мокрые! — крикнул большеротый.
Приходилось молчать. Но до чего же он, выходит, жалко выглядит, если с ним говорят так…
Похоже, что троица не первый раз на таком деле, но опыта маловато. Не профессионалы. Взвинчивают себя, базарят, самовозбуждаются. Сволочи, шпана, подонки… Но не отступятся, не усовестятся. Теперь уже ясно — нет. Уверены в себе. Слишком легкой кажется добыча. Что же делать? Такое одиночество! Такая тоска и безысходность! Так пусто в душе! И — ненависть. Бессилие и ненависть.
— Хиляй отсюда, хмырь. По-быстрому, — приказал рыжеватый Пастухову, ощерясь.
— А бабу не пускай, бабу в кусты! — мельтешил на заднем плане большеротый.
«Господи! — подумал Пастухов. — Как же я в их глазах должен быть мерзок и подл, если мне можно сказать это… Или у них уже бывало такое?»
— А может, он хочет четвертым? — то ли с издевкой, то ли всерьез сказал тот, что постарше.
— Да ты что! — крикнул большеротый. — Ты глянь на него! Круги под глазами. Он и так как паук…
— Заткнись, а то сам будешь четвертым.
— А вот вам! — сделал выразительный жест большеротый. — Вот вам! Вот!
Обостренно все замечая, Пастухов видел, как этот, их главный, легонько пиная бутыль, постепенно и как бы незаметно приближается к ним. Неспроста. Выбирает позицию. А потом либо кинется первым, а скорее — даст знак. И это втроем на одного…