– Но если вам можно знать, то им и подавно, – объявила Рита.
Класс поддержал ее дружно и громко.
– Замолчите! Отдай листки, Огарышева!
– Не отдам, – твердо сказала Надя.
– Ну хорошо же… Пеняй на себя! Делайте что хотите! – обессилев, сказала Светлана Михайловна и, высоко подняв плечи, отошла в угол класса…
– Молчишь? Нет, теперь уж читай!
Повадился мельниковский класс срывать уроки! Сейчас это выражалось в демонстративном внимании, с каким они развесили уши…
Надя Огарышева читала крамольное сочинение срывающимся голосом, без интонаций:
– «…Если говорить о счастье, то искренно, чтобы шло не от головы. У нас многие стесняются написать про любовь, хотя про нее думает любая девчонка, даже самая несимпатичная, которая уже не надеется. А надеяться, по-моему, надо!..»
Тишина стояла такая, что даже Сыромятников, который скалился своей лошадиной улыбкой, вслух засмеяться не рисковал. Девчонки – те вообще открыли рты…
– «Я, например, хочу встретить такого человека, который любил бы детей, потому что без них женщина не может быть по-настоящему счастливой. Если не будет войны, я хотела бы иметь двоих мальчиков и двоих девочек…»
Сыромятников не удержался и свистнул в этом месте, за что получил книгой по голове от коротышки Светы Демидовой.
Надя продолжала, предварительно упрямо повторив:
– «…двоих мальчиков и двоих девочек! Тогда до конца жизни никто из них не почувствует себя одиноким, старшие будут оберегать маленьких, вот и будет в доме счастье.
Когда в последнее время я слышу плохие новости или чье-нибудь нытье, то думаю: но не закрываются же роддома, действуют, – значит, любовь случается, и нередко, а это значит, что грешно клеветать на жизнь, грешно и глупо! Вспоминается, как светилась от радости Наташа Ростова, когда она, непричесанная, в халате, забывшая о приличиях высшего света, выносит гостям пеленку – показать, что у маленького желудок наладился… Здесь Толстой влюблен в жизнь и в образ матери! Кстати, именно на этих страницах я поняла, что Толстой – окончательный гений!»
Светлане Михайловне демонстративно весело стало:
– Ну слава богу! А мы все нервничали: когда же Огарышева окончательно признает Толстого?!
А Надя пропустила издевку мимо ушей и сказала последнюю фразу:
– Я ничего не писала о труде. Но разве у матерей мало работы?
Класс молчал.
Надя стояла у своей второй парты с листками и глядела не на товарищей, а в окно, и все мотала на палец колечко волос…
– Ну и что? – громко и весело спросил учительницу Генка.
И весь девятый «В» подхватил, зашумел – облегченно и бурно:
– А действительно, ну и что? Чем это неправильно?
– Ну, знаете! – только и сумела сказать Светлана Михайловна. Куда-то подевались все ее аргументы… Она могла быть сколь угодно твердой до и после этой минуты, но сейчас, когда они все орали «ну и что?», Светлана Михайловна, вдруг утратив позицию, почувствовала себя ужасно, словно стояла в классе голая…
А Костя Батищев нашел, чем ее успокоить:
– Зря вы разволновались, Светлана Михайловна: она ведь собирается заиметь детей от законного мужа, от своего – не чужого!
– А ну хватит! – кричит Светлана Михайловна и ударяет изо всех сил ладонью по столу. – Край света, а не класс… Ни стыда ни совести!
Потом у нее наверняка болела ладонь…
Дверь кабинета истории приоткрыла немолодая женщина в платке и пальто, с пугливо-внимательным взглядом.
– Разрешите, Илья Семенович?
– Входите…
Женщина боком вошла, подала ему сухую негибкую руку:
– Здравствуйте…
– Напрасно вы ходите, товарищ Левикова, честное слово.
– Почему… напрасно? – Она присела и вынула платок. – Я уж не просто так, я с работы отпрашиваюсь…
– Не плакать надо передо мной, а больше заниматься сыном.
– Но вчера-то, вчера-то вы его опять вызывали?
В дверь заглянула Наташа:
– Илья Семенович… Извините, вы заняты?
Он покосился и жестом предложил ей сесть, не ответив.
– Я только две минуточки! – жалобно обратилась родительница теперь уже к Наташе. Та смущенно посмотрела на Мельникова, села поодаль.
– Я говорю, вчера-то вы опять его вызывали…
– Вызывал, да. И он сообщил нам, что Герцен уехал за границу готовить Великую Октябрьскую революцию. Вместе с Марксом. Понимаете – Герцен! Это не укладывается ни в одну отметку.
– Вова! – громко позвала женщина.
Вова, оказывается, был тут же, за дверью. Он вошел, морща нос и поводя белесыми глазами по сторонам. Левикова вдруг дала ему подзатыльник.
– Чего дерешься-то? – хрипло спросил Вова; он, конечно, ожидал этого, но попозже; он недопонял, почему сразу, уже на входе…
– Ступай домой, олух, – скорбно сказала ему мать. – Дома я тебе еще не такую революцию сделаю… И заграницу…
– Это не метод! – горячо сказала Наташа, когда Вова вышел, почесываясь. Левикова поглядела на нее, скривила губы и не сказала ничего. Обратившись к Мельникову, ее лицо опять стало пугливо-внимательным. И все время был наготове носовой платок.
– Стало быть, как же, Илья Семенович? Нам ведь никак нельзя оставаться с единицей, я уже вам говорила… Ну выгонят его из Дома пионеров, из ансамбля этого… И куда он пойдет? Вот вы сами подумайте… Обратно во двор? Хулиганить?
Мельников испугался, что она заплачет, и перебил, с закрытыми глазами откинувшись на спинку стула:
– Да не поставил я единицу! «Три» у него. «Три»… удовлетворительно…
– Вот спасибо-то! – встала, всплеснув руками, женщина.
– Да нельзя за это благодарить, стыдно! Вы мне лишний раз напоминаете, что я лгу ради вас, – взмолился Илья Семенович.
– Не ради меня, нет… – начала было Левикова, но он опять ее перебил:
– Ну во всяком случае, не ради того, чтобы Вова плясал в этом ансамбле… Ему не ноги упражнять надо, а память и речь, и вы это знаете!
Уже стоя в дверях, Левикова снова посмотрела на Наташу, на ее ладный импортный костюмчик, и недобрый огонь засветился в ее взгляде. Она вдруг стала выкрикивать, сводя с кем-то старые и грозные счеты; такой страсти никак нельзя было в ней предположить по ее первоначальной пугливости:
– Память? Память – это верно, плохая… И речь… А вы бы спросили, почему это? Может, у него отец… потомственный алкоголик? Может, парень до полутора лет головку не держал, и все говорили, что не выживет? До сих пор во дворе доходягой дразнят!
Слезы сдавили ей горло, и она закрыла рот, устыдившись и испугавшись собственных слов.
– Извините. Не виноваты вы… И которая по русскому – тоже говорит: память… и по физике…
И Левикова вышла.
Молчание. Наташе показалось, что угрюмая работа мысли, которая читалась в глазах Мельникова, не приведет сейчас ни к чему хорошему. Поэтому с искусственной бодростью сказала:
– А я вот за этой партой сидела!..
Он озадаченно поглядел на стол, на нее…
– Извините меня, Наташа.
Он вышел из кабинета истории…
…и рванул дверь директорского кабинета.
Сыромятников, почему-то оказавшийся в приемной, шарахнулся от него.
Директор, Николай Борисович, собирался уходить. Он был уже в плаще и надевал шляпу, когда появился Мельников.
– Ты что хотел? – спросил директор, небрежно прибирая на своем столе.
– Уйти в отпуск. – Мельников опустился на стул.
– Что? – Николай Борисович тоже сел – просто от неожиданности. – Как в отпуск? Когда?
– Сейчас.
– В начале года? Да что с тобой? – Николая Борисовича даже развеселило такое чудачество.
– Я, видимо, нездоров…
– Печень? – сочувственно спросил директор.
– Печень не у меня. Это у географа, у Ивана Антоновича…
– Прости. А у тебя что?
– Да так… общее состояние…
– Понимаю. Головокружения, упадок сил? Понимаю…
– Могу я писать заявление?
– Илья, а ты не хитришь? Может, диссертацию надумал кончать? – прищурился Николай Борисович.
Мельников покрутил головой.
– Это уже история…
– А зря. Я даже хотел тебе подсказать: сейчас для твоей темы самое время!
– Прекрасный отзыв о научной работе… и могучий стимул для занятий ею, – скривился Мельников и, отойдя к окну, стал смотреть во двор. Николай Борисович не обиделся, лишь втянул в себя воздух, словно заряжаясь новой порцией терпения: он знал, с кем имеет дело.
– Слушай, ты витамин бэ двенадцать не пробовал? Инъекции в мягкое место? Знаешь, моей Галке исключительно помогло. И клюкву – повышает гемоглобин! И печенку – не магазинную, а с базара…
– Мне нужен отпуск. Недели на три, на месяц. За свой счет.
– Это не разговор, Илья Семеныч! Ты словно первый день в школе… Для отпуска в середине года требуется причина настолько серьезная, что не дай тебе бог…
Директор снял шляпу и говорил сурово и озабоченно.
– А если у меня как раз настолько? Кто это может установить?
– Медицина, конечно.
Мельников повернулся к окну. Ему видны белая стена и скат крыши другого этажа; там прыгала ворона с коркой в клюве, выискивала место для трапезы… Вот зазевалась на миг, и эту корку у нее утащили из-под носа раскричавшиеся на радостях воробьи.
– Мамаша как поживает?
– Спасибо. Кошечку ищет.
– Что?
– Кошку, говорю, хочет завести. Где их достают, на Птичьем рынке?
Директор пожал плечами и всмотрелся в заострившийся профиль Мельникова.
– Да-а… Вид у тебя, прямо скажем, для рекламы о вреде табака… – И, поглядывая на него испытующе, добавил тихо: – А знаешь, я Таню встретил… Спрашивала о тебе. Она замужем и, судя по некоторым признакам, – удачно…
Мельников молчал.
– Слышишь, что говорю-то?
– Нет. Ты ведь меня не слышишь.
Николай Борисович помолчал и отвернулся от него. Они теперь – спинами друг к другу.
– А ты подумал, кем я тебя заменю? – рассердился Николай Борисович.
– Замени собой. Один факультет кончали.
Директор посмотрел на него саркастически: