Дознаватель — страница 39 из 50

Хотел ее переступить. Но она уже оказывалась не черта, а борт повыше полуторки. И я ногу задрать не осилил. Заснул.

Но успел похвалить себя: правильно ощутил, что говорили Довид и Гришка про разное. У Довида — свое, у Гришки — свое.

У всех — свое.


Родной дом нас встретил вкусной едой. Борщ, пампушки, другие блюда украинской кухни. Узвар, например. Сухофрукты от Диденко, наверно. Больше неоткуда. Прошлогодний урожай. Этого года не успел.

Люба по большинству молчала, только приобнимала хлопчиков и уговаривала кушать. Ганнуся помогала ей и тоже ласково обращалась с Гришкой и Вовкой. Ёська трохи покапризничал — забыл братьев, потом начал с ними заигрывать.

Когда все угомонились, я спросил, для слова, что Любочка делала целый день.

Она сказала:

— Сидела.

На вопрос, кто приготовил пампушки и остальное, ответила:

— Лаевская.

Я спросил, под каким предлогом она явилась.

Люба ответила, что позвонила Лаевской от соседки.

Мое удивление Люба пресекла:

— Лаевская Ёську выходила, других подруг у меня нету. Мне поговорить надо было с кем-то, по-женски. Я б с ума сошла, если б не поговорила.

— Подождать меня и со мной побеседовать не могла? Я тебя и по-женски, и по-всякому знаю наизусть с закрытыми глазами.

Люба твердо сказала, что со мной больше говорить не намерена. Жить — да. Будет. И как жена, и как вообще. Но говорить и обсуждать — нет.

Мы перешептывались с ней через головы детей. Я побоялся, что они проснутся, и пригласил Любу выйти на кухню.

Она встала и пошла. Я — за ней.

И тогда она мне выложила.

Диденко ей рассказал про письмо якобы Зуселя. Что там писалось. И высказал предположение, что я что-то сделал против закона, потому органы — выше милиции — под маскировкой Зуселя собирают на меня материал. И чтоб Любочка береглась. И берегла детей.

Письмо Микола Иванович оставил без ответа. Но когда я к нему пришел, связал мое появление с этой цидулкой. Потому и не удивился.

То, что не со слов Табачника письмо накалякано, Диденко не сомневался. И получалось, что теперь я припутаю и его к своему делу.

Что я вывел разговор на Зуселя, Диденко принял спокойно — подтвердилось его опасение, что имеет место провокация. Или с моей стороны, или черт знает с чьей.

Он вздохнул свободно, когда я уехал. Но после получения моей письменной просьбы приютить на лето Любочку с детьми окончательно растерялся. При этом для себя решил: пора ему сводить счеты с жизнью по-хорошему. То есть пора умирать от старости. Чем он избегнет участия во всей этой истории. Он сделал себе гроб и передал свои вещи в мою семью, чтоб они еще принесли пользу. Как сельскому человеку, ему невыносимо было думать, что добро пропадет в неизвестных чужих руках.

Люба закончила рассказ так:

— Петро за ним доследит до последнего вздоха. Мы с ним обсуждали. А ты мне, Миша, скажи от всей души, что ты сделал? Почему кругом тебя люди умирают и своей смертью, и особенно не своей? От какой причины? Ты меня попрекаешь, что я с Лаевской советоваться захотела, а не с тобой. Ну, теперь с тобой. Что ты мне скажешь?

Я попросил, чтоб Любочка сначала сказала, что ей посоветовала Полина.

— Полина ничего не посоветовала. Она тесто месила и в магазин за продуктами бегала. Ты выгрузил нас — и опять бегом-скоком. Ничего Полина не сказала. Боялась, что ты ее тут застанешь. Спешила уйти.

— А я тебе, Люба, отвечаю: я ни в чем не виноватый. Ты старику чужому веришь, Лаевской веришь, всем веришь. Только не мне. А что Лаевская тебя даже в больнице мучила белибердой всякой — ты забыла? Забыла, что она тебя Лилькой Воробейчик в глаза тыкала? — Я сказал лишнее.

Но Люба с готовностью ответила:

— А, Лилька… Вот про Лильку как раз Полина только и заикнулась. Что ей стыдно сейчас, что не надо было мне в больнице про твою Лилечку говорить. Так и повторила два раза, два: «Мишину Лилечку». Я захотела уточнить, но Полина зажала себе рот. И так зажала, что аж зубы у нее внутрь ушли. Но я поняла. Ты меня приготовился Петром слепым укорять. Я думала, подожду, когда начнешь. Потом и скажу. А теперь ждать не буду. Я хотела, чтоб с Петром у меня случилось. И он хотел. Не получилось. Второго раза не представилось. Это у тебя все всегда получается. Ты меня берег, и когда спали с тобой, берег. А я хотела, чтоб ты меня насквозь, как бабы рассказывали, чтоб я криком кричала. Ты меня до костей объел, а осторожненько. До самых костей. Доберегся. Пускай теперь детям — что осталось от меня.

Я спросил, если она приемных детей не хочет, почему не сказала заранее. Если наперед видела мои действия. Про личную часть оставил без внимания. Чтоб не заострять.

Люба пожала плечами:

— Почему я детей не хочу? Это ты хочешь или не хочешь. У меня таких слов нету. Ты захотел Евсеевых детей — всех, и привел. И я их буду любить и растить. Только не потому, что ты так решил, а потому что мне все равно, кого любить, кому себя на корм изводить. Только б не тебе. Не тебя собой кормить.

Люба стояла возле подоконника, про который раньше советовала, что к нему надо приделать доску — кушать вместо стола. Я прикидывал, какой широты понадобится доска. Не меньше сороковки.

В основном не слушал.

Спросил, или давала она раньше ключ от нашей квартиры Лаевской.

Люба сказала, что давала. Перед своим отъездом в Рябину. Чтоб Полина по хозяйству, если понадобится, меня не тревожила, а сама приходила по договоренности со мной.

— А с чего ты взяла, что я могу с ней договорить про хозяйство или еще про что? Ты знаешь, я ее терпеть не могу.

Люба с готовностью ответила, что у нее есть причины давать ключи доверенной женщине. Без моего ведома. Она тут прописана наравне со мной.

— Так ты зачем ключи давала Полине? Чтоб она меня проверяла или чтоб борщ мне варганила?

Люба не ответила.

Я погладил ее по голому плечу и вернулся в комнату. Притулился с краю возле Гришки и Вовки.


Утром, до шести, тихонько снял мерку с подоконника. И ушел. Кисет прихватил с собой — от Гришки подальше.


У меня оставалось еще немного до выхода на службу.

К Лаевской я не спешил.


Люба нанесла мне удар в спину. И хоть говорила она не своим голосом и не своими словами и выражениями, а известно чьими — Полины, я испытывал сильную горечь.

Перебирал в голове время, которое мы прожили вместе. Кроме ее внутренней красоты и скромности, ничего не всплывало. Она добросовестно ухаживала за мной в госпитале, где проявляла самоотверженность. Пускай она привыкла в войну это делать и подняла на ноги сотни и сотни изувеченных в боях. Но меня она полюбила. Она сама сказала. Я ее не просил. Вопрос стоял, или достанет до сердца осколок. Операция ничего не обещала на все проценты. Перед тем как меня отвезли в хирургию, Любочка призналась в любви.

Относительно того, что по-женски она недовольна, так могла мне сказать по-товарищески, как ближайшему человеку, а не делать трагедию теперь, после стольких лет совместной жизни.

Я только шел у нее на поводу и делал, как она разрешала.

К тому же я был уверен: Лаевская к ней и туда залезла. Понаплела чего-то. Известно чего. Как бывает и как не бывает. Сама б Любочка не додумалась. Ей и не надо ничего такого. Если б надо — я б почувствовал. Угадал. Между нами существовало доверие. А Лаевская его разбила. На какой-нибудь своей примерочке и разбила. Наливочки хлебнула и похабщину какую-нибудь Любочке внушила, вроде бывалой подруги. А Люба ей поверила. Получается, к ней доверие было. Раскрыта она была тогда для доверия. И доверие к Лаевской стало больше доверия ко мне. Значит, точил ее червячок. Червячок на сторону Лаевской лег — и перевесил все наши совместные годы. А мне вида не подавала. Вот в чем основное оскорбление.

И сколько я ради нее наделал! Ну ладно, не лично ради нее. Ради нашей любви.


Я долго не хотел порочить имя Лилии Воробейчик. Вытаскивать наружу, что никого не должно касаться. Настало время.

Да. У меня с Лилькой при ее жизни было. И долго было. Я считал, что никому это неизвестно. И она меня заверяла, что никто не в курсе. Если б я хоть на минуту предположил, что наши отношения вышли в какой-то части с-под контроля секретности, я б с Лилькой порвал. Но я не знал. Я не знал и не думал, что она с Лаевской беседует на темы меня.

Я без осуждения. Женщина. Ей надо было от впечатлений избавляться хоть как. Она их в себе держать не могла. И надо отдать должное Полине. Не разнесла дальше.

Только теперь выдает по капельке. Как занозу из себя выдавливает вместе с кровью. И свою кровь с моей перемешивает.


С Лилией Воробейчик я познакомился в январе 1947 года.

В свой выходной день гулял по городу. Настрой у меня был боевитый, так как вся жизнь опять оказалась у меня впереди — несколько недель назад последний осколок вытащили из моей груди успешно. Как я упоминал, особенно за мной ухаживала в госпитале санитарка Любочка, которую я полюбил тогда же и условился с ней пожениться в ближайшее время.

Наше свидание было назначено на вечер в городском парке возле памятника Сталину Иосифу Виссарионовичу.

Я шел с самыми чистыми и хорошими надеждами на будущее. Смотрел в небо и представлял, как на нем зажгутся вечерние мелкие звезды и под этими звездами мы с Любочкой погуляем по снежным дорожкам.

Завернул на базар с целью покупки подарка. Лучше всего — конфеты. Их можно кушать на ходу. К тому же сладкое располагает к доброте и покою.

Хотелось приобрести не самодельные леденцы, а именно конфеты в фантиках. Я б разворачивал их и давал прямо с руки Любочке. Кормил ее, вроде она птичка.

Но в обертках не нашел.

Тогда купил красивые коржики в виде кружков. Попробовал один и остался сильно доволен. Сунул кулек в карман фуфайки и развернулся, чтоб идти своей намеченной дорогой.

Тут меня легонько взяла за рукав женская рука без рукавички.

— У вас печенье упало! Вы мимо кармана промахнулись!