На снегу рассыпались мои коржики, и причем раскрошились, не выдержали удара. То есть оказалась халтура. Собирать по крошкам я не стал.
Посмотрел на продавщицу с осуждением.
Она заголосила, что я наступил и сам виноват. Но я знал, что не наступал. Просто уронил.
Женщина, которая дернула меня за рукав, сказала продавщице:
— Я сейчас все соберу и в рот твой поганый засуну. Со снегом. Гроши отдай товарищу. Ну!
И таким голосом сказала, что баба немедленно гроши мне в руку ссыпала, потом быстренько сгребла крошки со снегом и кинула через плечо. Налетели воробьи и склевали. Без следа.
Я не привык, чтоб за меня заступались женским голосом.
Говорю:
— Ладно. Пускай скажет спасибо, не хочу связываться. Еще раз наткнусь на такое — в милицию отведу.
Торговка смотрела на меня невидящим взглядом, как у них принято, когда их шахеры-махеры выпирают наружу.
Я достал удостоверение и показал.
Она враз переменила отношение.
— Ой, извините, товарищ милиционер. От мороза товар портится.
Моя защитница засмеялась. И так засмеялась, что красный язык чуть-чуть высунулся между белых зубов. И руками всплеснула, и согнулась от смеха. И закашлялась от морозного воздуха.
Я ее машинально по спине трохи постукал.
Пальто у нее оказалось толстое, мягкое. Ворсистое на ощупь.
Она и говорит:
— Так вы милиционер? А я за вас раскричалась! Ну ладно. В следующий раз вы за меня шикните на кого-нибудь. Шикните?
Я, конечно, обещал.
Она пошла. А я подумал, что и не узнаю ее, если увижу опять. Только рыжие волосы с-под платка. Но это примета, а не портрет.
И не хотел, а купил леденцы.
Перед самой встречей с Любочкой забежал в общежитие — переоделся в форму. Одел шинель. Старую заячью шапку сменил на кубанку. Красоты, конечно, больше, но тепла меньше.
Любочка на свидание прибежала на секунду — сообщить, что в госпитале много работы и ее на вечер не отпускают.
Договорились на следующий день.
Так как в качестве гостинца у меня находились леденцы, я дал кулечек Любочке. Она и не посмотрела, зажала его в руках.
Почувствовала на ощупь:
— Леденцы?
— Леденцы.
Любочка быстро выдернула один и захрустела.
Я спросил с беспокойством:
— Сладкий хоть?
— Сладкий!
Люба убежала с леденцом за щекой. Я смотрел ей в спину и представлял, как леденец крутится у нее под языком, как леденец натыкается на зубы и сахарные крошки тают во рту.
Надо было дождаться следующего дня.
Надо было немедленно идти к себе. Но я не пошел.
Я ходил вокруг памятника товарищу Сталину, в свете фонарей, кружил и кружил. Аж в голове помрачилось. Некоторые гуляющие, глядя на мою милицейскую форму, считали, что я исполняю свой долг на посту, и обращались с различными вопросами. Где каток? До скольких работает? Дают ли напрокат коньки? Закрывают ли парк на ночь? Я отвечал радостно, чем приносил пользу людям.
И вот ко мне подошла та самая женщина. С базара. Рыжая. Я рассмотрел ее лицо под фонарем.
Она с осуждением сказала:
— Товарищ милиционер! Я за вами давно наблюдаю. Что вы топчетесь? Вы б вглубь зашли, где освещения нету. А то вы тут гуляете, а людям страшно в темноте.
Я собрался что-то ответить в духе шутки.
Но тут она меня узнала.
— Это вы?
— Я. Ни на каком посту я тут не нахожусь. Гуляю. А если вам опасно идти в темноту, я вас в знак благодарности могу проводить.
Она опять засмеялась.
— Я не за себя боюсь. Меня провожать не надо. А если вы гуляете, так по кругу ходить не надо. Со стороны смешно.
— А вы гуляете или мимо проходите?
— Мимо. Иду от подруги. Домой. Я на Клары Цеткин живу. Вот там темнота — так темнота! Ни однисинького фонарика. Вот там страшно — так страшно!
— Проводить?
— Ну, проводите. Разомнетесь. В сапогах замерзли?
Признался, что озяб. И шинель насквозь промерзла.
Клары Цеткин — рядом. Метров триста.
Без слов мы прошли путь.
Без слов зашли в дом.
Без слов дальше все произошло.
До сих пор не понимаю, как у Лили Воробейчик хватило бессовестности сразу со мной и целоваться, и так далее. Я что? Я мужчина. А она все-таки женщина. Должна быть скромной, гордой.
Лиля была не гордая. Она сразу себя так поставила, что у нас особые отношения. Про любовь не говорила. Я подобных не видел. Хоть с девушками имел дело.
Мне, конечно, доводилось слышать, что есть сильно страстные женщины. Но сам я их не встречал в своем опыте.
И вот Лиля.
Она меня всего брала. А я сдуру отдавал и отдавал, до последней капли, как будто на будущее мне ничего не понадобится.
Мы виделись сначала сильно часто. И каждый раз я говорил себе и ей: «Больше не приду».
Особенно огорчало меня, что дом Лили находился в трех минутах ходьбы от госпиталя. Опасность встретить Любочку висела над моей головой поминутно.
Будем откровенны, всегда можно придумать, почему я оказался рядом. Ну раз, ну два. А если и три, и четыре? И мое выражение лица, и общее состояние? Я не притворщик. У меня и совесть, и прочее.
Если б Лиля взяла моду меня провожать, как часто придумывают себе женщины: до поворота, до следующего фонаря и так далее, — я б не смог отказать.
Но Лиля и не порывалась.
Я вставал и уходил.
Она лежала, вроде меня и не было. Ни прихода, ни ухода.
Но ни разу за все время Любочку я в глаза не встретил.
Мы расписались с ней, как и планировалось первоначально. До Лили. Я не мог изменить обещание. Люба находилась в Чернигове совсем одна. Никого из родных у нее в результате войны не осталось. Снимала угол в хибаре возле базара. Хозяин — пьяница, хозяйка ему во всем подпевала и даже эксплуатировала Любочку на все сто. Люба и стирала на них, и готовила.
От меня она получила все, не говоря про теперешнюю квартиру. Таким образом я Любочку буквально спас. Она б со своим здоровьем долго не протянула в батрачках.
Обращался с Любочкой бережно. Она представляла для меня весь свет в окошке.
Однажды высказала:
— Мы с тобой — сироты. Потому никогда друг друга не бросим. У нас настоящая любовь до смерти.
Я сразу хотел возразить, что сирота — она, а я не сирота. Но смолчал, потому что понял: она намного меня моложе и еще помнит своих родителей как живых. А я уже помню и осознаю их только как мертвых. Потому что мой возраст переварил их не слишком давнюю смерть. Не я лично, а возраст.
Объяснять Любе разницу не стал. Чтоб не тревожить ее мыслями.
С Лилькой — другое.
Она была старше меня. Я не интересовался — насколько.
Однажды она спросила:
— Сколько лет ты мне дашь на вид?
Я засомневался.
Честно сказал:
— Не знаю. Не умею определять у женщин.
Лиля погладила себя по шее — спереди, и засмеялась:
— У меня шея красивая. И руки. Молодые. Сама удивляюсь. На месте я застряла по возрасту, что ли? Вдруг меня уже нету, а я думаю, что есть?
И обхватила своими руками шею, как бы собралась задушиться.
Я испугался такой шутке.
Но сумел поддержать настроение:
— От того, что душат, остается некрасивый след. Странгуляционная полоса. Если веревкой или проволокой. Или если голыми руками — синяки кровавые. Все пальцы отпечатываются. Я насмотрелся.
Лилька еще больше засмеялась:
— Не пугай меня! В таком деле красота — на последнем месте. Я тоже насмотрелась. Ну, сколько дашь?
— Нисколько я тебе не дам. Ни на вид, никак. Ты такая, как есть. Ты всегда такая была и всегда такая будешь.
Лилька согласилась.
Но меня не пожалела:
— А ты скоро старый станешь.
— Почему?
— Потому что у тебя внутри громко, а снаружи тихо. Ты со мной кричишь в кровати. А не замечаешь. Меня приглушаешь. Я без крика не могу. Из меня крик выходит вместе с удовольствием. Заодно. Ты не понимаешь. У тебя даже внутри тайна и секрет. Я от секретов устала. Может, только когда ты во мне, у меня какая-то задвижка отодвигается — и я все из себя наружу выпускаю. Все-все.
Я даже обиделся. Лилька сильно кричала, правда. Но я? Не замечал. А она упрекнула. Не должен мужик кричать. Никак не должен.
Ничего я не знал про Лилькину жизнь. Ни кто родители, ни где раньше жила. Не знал про сестру-двойняшку.
Даже паспорт ее не смотрел. Специально. Знал, где лежит. А не заглядывал.
Если б проверил паспорт — получилось бы, что сознаю свои действия. Этого я допустить не мог. Не оправдался б перед собой и перед Любочкой.
Случайно выяснилось, что Лилька работает на обувной фабрике.
Я пришел, а она палец бинтует.
— На конвейере поранилась. Слегка палец засунула под цепку, чтоб не проспать, когда пойдет. Поломка была, чинили, то-се. Думаю, подремлю. И заснула. А он пошел на всю катушку. Еле выдернула!
Спросил, где работает.
Она сказала — на обувной.
А то б и не знал.
У меня — форма. Ясно без слов. Лилька никогда про мою службу не проясняла.
С тех пор представлял ее в косынке за работой, как она заготовку берет, намазывает подметки клеем, как мастер ее ругает или хвалит. Как ей хочется спать после меня, и она закрывает глаза на секундочку, чтоб лучше вспомнить, и тыкает мимо банки с клеем. Или так — палец под конвейерную ленту сует и просыпается от боли.
Я не сравнивал свою Любочку и Лильку. Любовь есть любовь. И семья есть семья. И обязанности есть обязанности.
Но когда Лилька кричала, я боялся, что аж в госпитале слышат. И Любочка слышит. Она, конечно, не поймет — что, почему. Но кто-то может и объяснить.
Вот до чего я доходил в своем абсурде.
Были периоды, когда я силой заставлял себя отделиться от Лильки. Получалось плохо.
Последнее время, перед своей безвременной смертью, Лилька сдала позиции. Иногда прогуливала рабочий день. Лежала и лежала на диване. Одетая, иногда в ботах.
Говорила:
— Собралась на фабрику, а не пошла.
На вопрос «почему?» не отвечала.