Я, как сторонний, быстренько прошел мимо.
Но за мной увязался член свадебной команды с красной повязкой на рукаве:
— Товарищ, выпейте с нами за здоровье молодых. Приглашаем от всей души.
И так в меня вцепился, клещами не растащить.
Голосит, как скаженный:
— До нас идите, до нас! Усех приглашаем! Увесь Остер гуляет!
И — полное внимание к моей персоне с тыла и с флангов.
Я б, конечно, не должен. Тут только зацепись языком, сразу развернут на полную катушку. Откуда? Кто? К кому? Зачем? Дешевле пойти на поводу и потом незаметно исчезнуть.
В голове мгновенно сложилось: если спросят, скажу, что проездом, по служебной цели.
Зашел в дом. Там вокруг стола группировались некоторые гости. Ясное дело, царило разорение. Тарелки с объедками, бутыли полупустые. Ничего подозрительного.
От фаршированной щучихи в полстола — голова и хвост. Голова тоже нашпигованная, как у евреев принято. А не съели.
Я отговорился, что по ранению крепкого не употребляю. Попросил чистой водички. Мне дали стакан узвара: красный, с калиной, грушами. Как положено.
Я стакан поднял и говорю:
— Спасибо, товарищи. Желаю счастья и спасибо, что позвали за свой стол.
Вошли молодые. Она — здоровая деваха лет к тридцати. Волосы черные, кудлатая. Глаза, правда, красивые. Черные. Жених трохи подкачал ростом и сложением. Но на лицо ничего. Не страшный. Постарше нее. Лет на пять. Масть — светлая, с рыжиной. Глаза разного цвета — один голубой, другой светло-карий. Редкая примета.
И с нее, и с него — описывать словесный портрет сплошное удовольствие. Ни с кем не перепутаешь даже в общих чертах.
За молодыми вошли гости. Наорались, каблуками землю побили, настало время закусить.
И опять оглушили меня своим гырканьем. Но, смотрю, украинцы даже разговор на их языке поддерживают. На шуточки отзываются веселым смехом. Подмигивают.
Тот, что меня за шиворот притащил в хату, громко объявил:
— У нас, товарищи, еще один гость. Он сейчас скажет свое слово. Ша!
Все замолчали.
Я стакан с узваром поднял и говорю:
— Мазл тов, дорогие молодята! Мазл тов на долгие годы!
Через одного от меня сидит старик с пейсами, в засаленном картузе. И как уцелел? В эвакуации, наверно, спасался, место занимал.
И вот он кивает в мою сторону и спрашивает буквально в пространство вокруг:
— Аид?
Я засмеялся.
— Нет. У меня друг из ваших. Он научил. Так что желаю вечного счастья!
Поднялся осанистый человек в хорошем пиджаке. Украинского вида. А там — черт его знает. Иногда с налета не разберешь. И у нас носатые и черные бывают.
— Спасибо на добром пожелании! Вы видите свадьбу. Свадьба получается хорошая, веселая, и вы с нами веселитесь и ешьте-пейте.
Старик, который интересовался, или я не аид, смотрел на меня в упор своими бельмами. То есть глаза у него вроде зрячие, но и в то же время невидящие. Неприятно.
Я на весь рот улыбаюсь и выхожу на двор.
Мужчины курят, дети шныряют, женщины таскают глиняные миски с летней кухни в дом. Время — к темноте.
Я — к калитке боком, боком. Осанистый, который отвечал мне тостом, крикнул в мою строну:
— Товарищ, не спешите! У нас еще не кончилось! Понравилось вам?
— А как же. Сильно. И угощенье сладкое, и водочка горькая, как говорится.
Мужчина подошел вплотную, положил руку на плечо:
— Вот так, товарищ. Вот так. Свадьбу играем всем Остром.
Я пошутил для легкости:
— Поздновато невеста с женихом собрались. Им бы детей в школу вести, а они только записываются.
Мужчина закивал:
— Так у них и были дети. И у нее, и у него. И муж у нее был. И у него жена тоже. Немцы убили с полицаями. А вы с каких краев?
— Нездешний.
— Я точно вижу — военный! Правда ж?
Я неопределенно мотнул головой.
Мужчина заспешил сказать:
— Не спрашиваю, ничего не спрашиваю. Понимаю. Сам воевал. А до войны на ответработе. Теперь вот… Но ничего. Не жалуюсь. Я с пониманием. Ночуйте у нас.
И протянул мне руку для знакомства:
— Файда Мирон Шаевич. Заведую культпросветработой. Верней, временно завхозом в клубе… Сейчас сильно культура нужна людям. После всего.
Я руку пожал.
Подбирал имя для представления, а тут распахнулась калитка и новые, запоздавшие гости зашли на двор с громкими криками приветствия.
Опять загиркотали, засмеялись кругом. Я юркнул за забор, на улицу.
И что за нация такая! Допустим, твоих поубивали. И детей. А ты свадьбу гуляешь. На глазах у всех. И все тоже хороши. Пьют, жрут. На аккордеоне пиликают — жилы тянут.
Во мне, будем откровенны, говорила злость. Но я себя не сдерживал.
Не сегодня завтра упекут к черту на рога, в голую степь и снег, ты манатки собирай, узлы вяжи, золотишко распихивай по тайным местам. А они женятся. И детей сколько бегает. И смеются. И петушков на палочке сосут. Сладко. Хотите, чтоб сладко было? Будет. Обязательно будет. Не то сейчас время, чтоб не сладко.
На Фрунзе к землянке я не пошел. Завернул на сто восемьдесят градусов.
Подвод пять сменил. Несколько полуторок. Подвозили — денег не брали. Свои хлопцы, украинцы.
Взял курс на Рябину.
Рябина была живая. Центральная часть — Полотняновка — пустая. Но собаки брешут, гуси ходят. Люди на работе, в колхозе.
Настроение мое немного улучшилось.
Я уехал в Харьков в возрасте восемнадцати лет — по комсомольскому направлению. Отец постарался правдами и неправдами.
Принес направление в хату, вроде откопанный клад.
Говорит:
— Уезжай, сынок, в Харьков. Тут все равно не жизнь. И не будет.
Я и не собирался. Будем откровенны: учился средним образом. Голодный, холодный. Ходил в школу пешком восемь километров. Я больше любил и знал природу. Наш учитель первого класса Диденко меня за это ценил. Я доходчиво рассказывал сверстникам, что смена времен года наступает обязательно и всегда, надо только знать про это. И не пугаться, что холодно. Или дождь. Или жара.
Но отец сказал, и я поехал учиться.
Дальше — война. Добровольцем — на фронт. Как имеющий образование, хоть и неполное, сразу с младшим офицерским званием. Пошло-поехало.
После победы в Рябину не поехал. Сердце подсказывало — не надо. Те, кто в могиле, — пускай там и лежат спокойно. Я их не подниму. Без дела тревожить — глупости для нервов. А в остальном — делать нечего. Неизбежна новая жизнь.
Идти мне в данном населенном пункте — фактически некуда. На кладбище, чтоб люди не оговаривали и не обсуждали, — раз. К учителю Диденко Миколе Ивановичу как к единственному дорогому человеку по воспоминаниям — два. И точка.
Шел я на кладбище, и было мне стыдно. Если б не евреи с их дуростями, если б меня родители мои так не воспитали, что прежде всего — честь и совесть, гулял бы я отпуск в Чернигове с семьей. С Любочкой, с Ганнусей. И никаких гвоздей.
Вдруг меня пронзила мысль, что сам я могил не найду.
Завернул к Диденко. Как раз по дороге.
Стучался в хату и сомневался: живой? И преклонные года, и невзгоды.
Но Диденко мало что открыл дверь сам, так еще и крепко меня обнял. Узнал с первого взгляда. А лет ему на тот момент было не меньше, чем семьдесят.
— Ну шо, Михайлик, собрался до нас? Вспомнил, хлопчик, вспомнил… Надолго?
— Нет. У вас переночую, если пустите. Посмотрим потом, на сколько задержусь. На свежую голову рассудим. Дома скоро не ждут. Отпуск у меня.
— И где ж твой дом теперь? У Харькове?
— В Чернигове. Знаете такой город?
— А як же ж. Знаю. Був я там. До войны и був. Як раз перед самой. Под Троицкой горой останавливался. На улице Тихой. Есть же ж такая?
Сердце мое екнуло. Опять Троицкая.
— И у кого ж вы там останавливались, Микола Иванович?
— О, то така людына!.. Еврэй. Шо-то навроде раввина. Знаешь, хто такой раввин?
— Поп еврейский.
— Ну хай поп. Той еще и хфилософ. Зусель звали. Фамилия Табачник. Специально до него ездив, побалакать. Мы з ним на Первой мировой служили рядом. Он добровольцем пошел. Вольноопределяющимся. Еврэив же ж не брали призывом. Чуждый элемент. А он от обиды пошел. Определился. А я ж по призыву. От так мы з ним и определялися в одном окопе. Я его оборонял от дураков больше, чем от немца. Он молился сильно. Тогда не возбранялось. Даже поощрялось на все веры одинаково. Я скажу: если б он не так заковыристо молился, дак его б и совсем не трогали наши, а он сильно вскрикивал и качался на месте. То уже без смеха редко сходило. Тогда же ж я и шикал.
Я заметил:
— А знаете, Микола Иванович, ваш Зусель и теперь живой. Воду мутит. Землянку себе в Остре вырыл и там юродничает. А советская власть его терпит.
Диденко ухмыльнулся:
— У еврэив доля такая. Мутить. Ты на него не обижайся. Он мне с месяц назад письмо прислал. Как черт с табакерки. Табачник же ж. Где-то я бумажку задевал. С Чернигова как раз. Улица Тихая. Пишет, хочет приехать до меня. Надо сильно. Чи я живой, интересуется. Я насмеялся над тем письмом. Если я уже у садочку у холодочку навек, то як же ж я скажу? Дурненький он был, дурненький и остался. До смерти, как говорится, четыре шага, а он разъездиться желает.
Я засмеялся:
— Ответили, что живой?
Диденко кивнул, но как-то обреченно:
— Нет. Я ж не знаю точно, когда живой, а когда мертвый. Пока до Зуселя письмо долетит, я и угомонюся. А он явится. Ему ж обидно. Гроши потратит. Ты на кладбище був?
— Нет. Як ваша ласка, может, проводите, покажете?
— Не. Не дойду. Близко, а не дошкандыбаю. Сам иди. Мимо не пройдешь: они под пирамидкой обое. Со звездой. Пирамидка синяя. Звезда красная. Прямо возле входа.
В окно стукнули.
Микола Иванович глянул и обрадовался:
— Ото вовремя. Гость. Палий Петро. Помнишь? Годом меньше тебя. Он мне еду таскает. Не даром, понятно ж. Жинка его готовит, а он таскает. Детей у них нема, так я у них навроде подобного.
Палия я не узнал. А без подготовки так совсем бы мимо прошел.