Драчуны — страница 65 из 66

Ночью мать померла.

Позванная мною тетенька Анна, спровадив нас в переднюю комнату, нагрела воды, обмыла сделавшееся опять легким до невесомости тело, пришла затем в переднюю, сама открыла большой, синий, оплетенный железными ремнями мамин сундук, отыскала на его дне все, что полагалось покойнице (умирающая успела сообщить ей, где хранилось «смертное»), достала последнюю эту справу, облачила в нее нашу мать и уже с помощью Саньки и Леньки подняла, положила на стол головою к образам.

Я не видел, как они это делали, потому что забился в самый угол на печи, где и стукался, не чувствуя боли, головою о пригрубку, корчась в беззвучном, не могущем никак вырваться наружу рыдании.

Часом позже привел учителя по труду, и Петр Ксенофонтович на скорую руку сколотил из сохранившейся в конюшне колоды гроб.

Свирепые морозы так сковали глинистую землю, что Федот Михайлович и мы, три брата, смогли вырубить в ней топорами, ломами лишь неглубокую ямину; весною, придя проведать материну могилу, я увидел торчавшие из-под земли углы ее гроба. Умываясь не то потом, не то слезами – может, тем и другим одновременно, – я подкопал глины, сделал невысокий холмик, обложил его плитками дерна, а в изголовье вбил живой ветляный колышек, который скоро выбросил побеги, и теперь, много-много лет спустя, я нахожу мамину могилу по старой ветле, разбросившей широко во все стороны руки-сучья, прикрывши прохладной тенью чуть приметный ныне бугорок, – склоняю низко голову и говорю неслышно:

– Прости, родимая, что у твоих сыновей не хватило сил на то, чтобы твое последнее пристанище было и поглубже и попросторнее.

Сивый полынок на том бугре шепчется о чем-то с красноголовым татарником, источая тонкий, пощипывающий глаза и ноздри запашок. А над малиновой головой татарника туго гудит шмель, готовый погрузить свое мохнатое тельце в пушистую, пахнущую медом перину. А в воздухе, прямо над моей головой, висит, трепеща радужными крылами, пустельга, унося меня в невозвратную, щемяще сладкую пору детства – к Ваньке Жукову, ко всему, что было с ним и со мною и чего уж никогда не будет.

20

Весною тридцать четвертого Саньку призвали в Красную Армию, Ленька уехал в Саратов на курсы тракторных механиков, и я остался в доме один, быстро овладевши всеми делами, которые делала, бывало, мать: доил корову (поначалу молоко почему-то попадало мне в рукав рубахи), пек хлебы, блины и лепешки, сам вскапывал огород, для разрыхления земли Алексей Иванович Климов отковал для меня небольшую железную борону, и прохожие останавливались, наблюдая, как маленький, двуногий Сивка влачит ее по отливающим синевой гребням чернозема; сам сажал картофель, тыквы, огурцы, капусту и осенью все это производил в дело – убирал в погреб, засаливал. Занятый множеством дел, первое время я даже не находил времени на то, чтобы тосковать, но потом тоска все-таки подобралась к моему сердцу, и я начал искать общения.

На Хуторе побывал у Васьки Мягкова, тоже оставшегося без отца и матери, Федьки Пчелинцева, потерявшего отца еще задолго до тридцать третьего года. Вместе мы заглянули на заброшенный двор Жуковых, не сожженный соседями. Не знаю почему, но зашел я и в сарай и остановился при входе: в дальнем затемненном углу мне померещился Полкан, я окликнул его, но свернувшийся в клубок пес не ответил. Я сделал несколько шагов в глубь сарая, освоился с темнотой и понял, что передо мной не Полкан, а его шкура.

Пробкою вылетел из сарая и, ничего не говоря товарищам, убежал от Ванькиного дома, оставив Ваську и Федьку в крайнем недоумении.

– Мишка, ты куда-а-а? – крикнул кто-то из них мне вдогонку, но я не оглянулся.

Но теперь знал, что одному мне в доме не усидеть, и я включился во все дела, какие только поручались ребятишкам в те беспокойные годы.

Тридцать четвертый и тридцать пятый отпечатались в моей памяти тремя событиями, взвихренными именами Павки Корчагина, Чапаева, челюскинцев и их спасителей.

Ночи напролет мы, то есть я, Васька Мягков, Федька Пчелин-цев, Минька Архипов, Колька Маслов, Петенька Денисов-Утопленник (Гриньки Музыкина не было среди нас, исчез куда-то вместе с братьями Жуковыми), от зари до зари сидели за большим нашим столом и по очереди читали страницы удивительной книги; некоторые главы перечитывали по нескольку раз и знали их наизусть, знали теперь хорошо и то, что самое дорогое у человека – это жизнь, и ее надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за мелочное прошлое, чтоб, умирая, мог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире – борьбе за освобождение человечества…

В этом месте нетерпеливый Федька Пчелинцев обычно перебивал чтеца:

– А мы… вот я, вот ты, Васька, все мы – живем бесцельно? Озадаченные, мы умолкали и, не найдя, что сказать в ответ, шикали на товарища:

– Не мешай, Федька!.. Завсегда ты болтнешь что-нибудь такое…

– Правда, Федь, помолчи лучше. Надежда Николаевна дала нам книжку толечко на три дня. Завтра заберет, она ведь одна на все село.

О челюскинцах и их спасителях мы узнали в поле, где сражались с осотом, молочаем и другим злющим сорняком, и орали «ура» до хрипоты, когда последний челюскинец был снят со льдины и вывезен не то Водопьяновым, не то Леваневским, не то Каманиным, не то Ляпидевским или Молоковым на Большую землю. От великой радости мы не слышали даже зуда в ладонях, не чувствовали и усталости, просили бригадира, чтобы оставил нас на поле и ночью. Поздней осенью, когда Кочки покрылись достаточно прочным льдом, разбили там лагерь и назвали его челюскинским; в течение всего дня спасали девчонок, исполнявших по нашему настоянию роль пассажиров с «утонувшего корабля», – ребятишки были, конечно, летчиками; поскольку идея этой серьезной игры принадлежала мне, то мне и представлено было право первым выбрать для себя имя героя-летчика. Не знаю уж почему, но выбор мой пал на Водопьянова – потому, может быть, что он оказался моим тезкой.

Потом в черной своей бурке, «точно демоновы крылья летевшей по ветру», ворвался в наши души и навсегда покорил их Василий Иванович Чапаев. Для того чтобы посмотреть фильм о нем и легендарных чапаевцах, мы всеми классами, под командою Михаила Федотовича, пришли в район и расположились бивуаком на площади против нового и пока что единственного кинотеатра, сооруженного из нескольких разобранных церквей, в том числе и нашей, монастырской. Картину крутили днем и ночью, делая короткие перерывы лишь на то, чтобы вышел один поток зрителей и ему на смену шумно влился другой, да еще на то, чтобы немного проветрить зал. Наша школа ожидала своей очереди остаток дня и всю следующую ночь прямо на площади, благо был май и на улице тепло.

В полдень следующего дня возвращались домой. Кое-где в толпе ребятишек и девчат срывались короткие всхлипывания, а носами шмыгали почти все. Шагавший рядом со мной мой племянник Колька Маслов шепнул мне на ухо:

– Давай вернемся!

– Зачем?

– Поглядим еще раз. Может, он все-таки не утонул.

Мы отошли в сторонку, пропустили мимо себя остальных, отделились от толпы и, никем не замеченные, во весь дух побежали обратно, в Баланду. «Может, и вправду не утонул», – думал и я с горячею надеждой.

ЭПИЛОГ

Июнь. Год 1980-й. Теплый солнечный день. Медленно иду по улице, которую, очевидно, надобно было бы назвать Центральной, но у нее, как и у других улиц, нет названия: старые стерлись в памяти моих земляков, а новые еще не придуманы. Та, что в центре села, была единственной, а другие находились в стороне от этой, вились, повторяя очертания реки, по ее берегам, а также по-над лесом и по-над лугами, где примыкавшие ко дворам огороды заливались по весне полою водой и самоудобрялись наносным илом и черноземом. Соломенных крыш не осталось, разве что на хлевушке или над курятником, – избы же покрыты либо шифером, либо оцинкованной жестью. Над новым, облицованным белыми плитами зданием сельсовета, как водится, полощется красный флаг, еще не порванный по краям ветрами и не слинявший, а чуть подале, между моей школой и клубом, на широкой площади, образовавшейся на месте исчезнувших в тридцатых годах изб, возвышается обелиск, стрелою вонзившийся в синее небо. К небу я и иду, убыстряя шаг.

Приблизясь вплотную, останавливаюсь, снимаю кепку – рука сделала это сама, я даже не заметил как. Читаю сверху вниз длинный список, выделяя про себя имена тех, о которых больно обжигалось сердце:

Алексеев А. Н.

Архипов П. А.

Архипов М. П.

Бармасов М. М.

Бучков С. Н.

Горохов Ф. Ф.

Горохов П. Ф.

Горохов И. С.

Горохов Н. С.

Горохов П. С.

Горохов П. П.

Горохов Н. А.

Дмитриев Г. К.

Дмитриев Е. К.

Дмитриев И. И.

Денисов А. М.

Денисов Н. В.

Денисов А. В.

Денисов Г. Н.

Дурнов И. М.

Земсков Н. Ф.

Климов Г. И.

Коротин Я. И.

Коротин Ф. Б.

Крутиков Д. О.

Крутиков И. О.

Крутиков Ф. Н.

Крутиков Н. Н.

Козлов М. И.

Козлов В. И.

Маслов Н. В.

Мягков И. М.

Мачильский И. Ф.

Пчелинцев Ф. М.

Пахомов П. И.

Петров М. Г.

Полежаев В. В.

Правиков Н. Н.

Правиков К. А.

Правиков В. А.

Ринзин П. И.

Рычков Г. Я.

Ружейников И. З.

Тверсков С. С.

Тверсков К. Я.

Федоров П. В.

Выделяю тут лишь те имена, которые так или иначе промелькнули в настоящем повествовании.

Алексеев Алексей, покоящийся на Смоленщине, близ Ельни, в братской могиле у деревни Леоново, прости великодушно: исколесивший полсвета, я до сих пор так и не нашел времени, чтобы съездить в эту деревню и поклониться твоему праху; Минька Архипов стоит в этом скорбно-торжественном столбце рядом со своим отцом – его мать, красавица Дашуха, удержалась еще как-то, получивши похоронку на мужа, но не вынесла второй страшной бумаги, известившей ее о гибели Миньки, единственного сына: надломилась, сердечная, тронулась разумом, слонялась по селу долго еще после войн