Лондон сиял огнями – от фонарей и самых дорогих ароматических восковых свеч до самых дешевых сальных и лучин из тростника, – и все они отражались от белого снега под низкими розоватыми облаками. Отчасти их жгли ради Имболка, февральского празднества света, но главным образом – в честь коронации.
Как всякому сказочному событию, ей сопутствовала цепь дурных предзнаменований и явление как героических, так и злодейских фигур. Герцога Бекингема осудили за многочисленные (и, как говорили, неудобь сказуемые) преступления против короны, после чего он упал в Тауэре с лестницы, оставив палача без работы. Черного колдуна Мортона тайно взяли под стражу, после чего население северо-западного Лондона разнесло его дом и сад в поисках сокровищ или человеческих костей. Ни того ни другого там не нашли, после чего некий крестьянин принес спорыньистого зерна и засеял им сад (тратить на такое бесценную соль было бы слишком дорого), а «Джон Мортон!» пополнил список имен для считалок и запугивания непослушных детей.
И еще были принцы. Олдермены и золотари, башмачники и жрецы возвышенного Тота рыдали, когда граф Риверс рассказал об их кончине. Никто не выразил желания увидеть тела детей, умерших от лихорадки, вызванной тауэрской сыростью; все и без того хорошо знали родильную горячку, кровохарканье и неудержимый понос.
Однако люди говорили. Слухи об умерших принцах и Ричарде множились, словно их чеканили на монетном станке. Слухи эти давали отличный повод почесать языком или помахать кулаками, поскольку были связаны с тем, что вы думаете о северянах и нравах Эдуардова двора (и его спальни), а также о смерти Гастингса, Кларенса и даже Гемфри, предыдущего протектора, если по возрасту вы еще его помнили, но до сих пор не утратили вкус к пересудам и дракам.
И все же стране нужен венчанный король, даже если вы не верите, что без него страна увечна. И церемонии уже набрали ход; их, словно скачущую кавалерию, нельзя было остановить, только перенаправить. Короны и одеяния увеличили в размерах, а документы переписали, заменив Эдуарда IV на Ричарда III.
Больше ничего существенно не изменилось. То была коронация – время, когда обновляется надежда, радость и жизнь.
Во многих окнах гасли огни.
– Простите меня, – сказал Димитрий. – Всякий, кто не совсем лишен чести и ума, понял бы ваше приглашение непревратно. Я признателен вам за ваши слова, дальнейшие благодарности излишни. Спокойной ночи, мистрис Шор.
– Подождите, капитан… прошу вас, подождите.
Он остановился в дверях.
– Трудно… подобрать верные слова, когда обращаешься к человеку, освободившему тебя из темницы.
Особенно, подумал Дими, когда этот же человек помог тебя туда отправить. Он обернулся. Она сидела на краешке кровати, обрамленная балдахином с золотой бахромой. Рукава ее были расстегнуты, волосы распущены… хотя и безжалостно обрезаны.
Она улыбалась.
Дими сказал:
– В темнице разучаешься говорить, знаю.
– Да. Там нет погоды и нет новостей, кроме тех, что, по мнению тюремщиков, развяжут тебе язык. А «хорошо ли вы себя чувствуете?» самый жестокий вопрос. – Она, пересиливая воспоминания, глянула на потолок и добавила спокойно: – Не то чтобы меня так уж сильно мучили. Как видите, руки и ноги у меня на месте. И мне показали плеть с железными концами, но били только кожаной. Это было… как будто меня терзали постоянно, чтобы я не отдыхала от боли… у меня даже не было времени их ненавидеть.
Тут она неожиданно рассмеялась, без горечи или страха, приятным, звонким, как колокольчик, смехом.
– Ах-ах. Подобно Иштар, я вышла из преисподней. Может, это прибавит мне немного ума… Сядьте, капитан, сейчас вы похожи на что-то деревянное, подпирающее дверь. Нет, не садитесь туда, сядьте сюда.
Мистрис Шор протянула руку, и Дими ее взял. На запястье у нее был льняной бинт, вчерашний и уже немного запачканный, по-прежнему пахнущий лекарственной мазью. У самого Дими кожа настолько загрубела от кожаных наручей, что оковы за столь короткое время не оставили на ней следа. Однако мистрис Шор – нежная женщина и не создана для таких испытаний.
– Ну вот, мы вернулись к тому, что было мгновения назад, – сказала она. – Попробуем снова? Я благодарила вас за свое избавление.
– Мне следовало сказать… – «Спокойной ночи и всего вам доброго», подумал он, но вслух произнес другое: – Что я не слишком хороший спаситель.
– Почему? Даже Галахад принимал знаки благосклонности от спасенных им дам. – Она легонько потянула его за ворот. – И наверняка у него было меньше трофеев.
– Потому что… те, кого я спасаю, снова гибнут.
Когда она коснулась его щеки, он ощутил, что его нервы пробуждаются, однако понимал, что может утратить даже это.
– Ой. Тогда я должна назвать себя плохой возлюбленной, потому что все, кого я любила, погибли: мой Эдуард, и добрый Уилл Гастингс… и мастер Шор, который был для меня как свеча в окне.
Она посмотрела мимо него на свечу в подсвечнике у кровати, и в ее влажных глазах заплясали отражения пламени.
Внезапно она пересилила слезы и заговорила твердо:
– Без этого бы меня не сломили. Но мне сказали, все мои возлюбленные умерли. Тогда я призналась во всем, в чем меня обвиняли, и по бумагам это черная ворожба.
Она глянула на свои ноги.
– Я все искупила, капитан?
– Король даровал вам полное помилование.
– Я не про оправдание по закону. Искупила ли я свои утраты? – Она смотрела ему прямо в глаза. Ее теплое дыхание касалось его губ. – Искупили ли вы свои?
Она улыбнулась с усилием, словно поднимала непомерную тяжесть, а потом вдруг сказала тихо и весело:
– Раз ни вам, ни мне нет искупления, то выход лишь один. Обещайте, что не будете меня спасать, капитан, а я пообещаю вас не любить.
– Я… обещаю, миледи.
Она не отодвинулась от него.
– Так у нас мир?
– Мир? – И тут он понял. – Да, миледи.
– Благодарение Фрейе, – сказала она. – У меня не осталось сил воевать.
Целуя коротко остриженные волосы мистрис Шор, Дими чувствовал, как ее нежные пальцы сомкнулись на его загрубелых запястьях.
Подогретое вино с пряностями было наполовину выпито, половина свеч в комнате догорела.
– На что намекал Мортон, – спросила Цинтия, – когда задал вопрос… про вас и про боль?
Антони Вудвилл, держа сплетенными пальцами кубок, подался вперед в кресле.
– Полагаю, доктор, вас нелегко испугать…
– Я скажу вам, если это случится, – спокойно ответила Цинтия. Она не думала, что он ее напугает. Возможно, вызовет у нее отвращение. Разочарует, точно.
Риверс встал, развернул кресло и сел спиной к Цинтии. Он расстегнул пряжку и сбросил верхнее платье на спинку и подлокотники. Затем расшнуровал рубаху и спустил ее с плеч.
Самым новым шрамам было не меньше пяти лет, остальные выглядели куда более старыми. Судя по всему, рубцы были глубокие, но пугало не это: чтобы плетка впивалась в мясо, большого ума не нужно, одно лишь дурное рвение. Пугала равномерность отметин, точность углов и расстояний. Это делалось тщательно, по науке. С любовью.
– Кто-то… вас истязал, – сказала Цинтия, хотя ничего не могло быть очевиднее. Она пожалела, что слишком много выпила.
– Я сам себя истязал.
– Но зачем?
– Сперва из-за того, что убил человека, – ответил Риверс. – Потом – для служения богам, которые такого требуют. Но их я скоро отринул и дальше бичевал себя просто потому, что мне это нравилось.
– Почему? – выговорила Цинтия. – Почему вы?
Не было ни ужаса, ни омерзения, ни разочарования – одна лишь обреченная тоска по утраченной надежде, которой она до сей минуты не осознавала.
– Это больше не главная моя страсть, – сказал он. Плечи его напряглись, так что старые рубцы проступили сильнее.
– Но все равно ваша… ваша… – Она задохнулась. – Заметили бы вы меня, если бы не увидели первый раз с ножом в руке?
Риверс издал тихий, мучительный стон. Он натянул одежду на плечи, встал, повернулся к Цинтии лицом.
– Вы для меня лучшая из женщин, доктор, и я надеюсь еще много раз наслаждаться вашей беседой. Однако я не буду просить о большем, зная, что вы усомнитесь в моих мотивах. – Он пошел к двери. – Тем более что я сам в них сомневаюсь.
Он двигался спокойно, с достоинством. Цинтия смотрела ему вслед, думая, что надо молчать, ибо если она простит ему это, ей нечего станет ему прощать.
А может, это будет значить, что она способна на истинное прощение.
Цинтия схватила трость и приподнялась с кресла.
– Антони, – спокойно промолвила она.
Он остановился.
Цинтия много раз выступала экспертом во флорентийских судах, и особенно часто ее приглашали, когда разбирались дела об изнасиловании. Поскольку, если жертва была знатной, насильнику грозил смертный приговор, требовались бесспорные доказательства, и она не знала более бесспорных признаков, чем страх перед любовью и не только как физической близостью.
И теперь ей нужно было понять, насколько велик ее страх.
– Что вы собирались мне сказать, доктор Риччи? – спросил Антони. – Что у роз есть шипы? Я не настолько плохой поэт.
– Я не англичанка, но мне говорили, что слово английского рыцаря – противоядие от сомнений.
– Вы… жалеете меня, мадам?
Он усилием воли убрал с лица всякие чувства, но их следы слышались в голосе, и Цинтия поняла, что он тоже в отчаянии.
Она гадала, как могла увидеть что-то общее между ним и жалким фанатиком во флорентийском доме, если они различны, как слава и позор.
«Чего ты хочешь, Риччи? – подумала она. – Мы все увечны».
– На земле мы все – прах земной, и плоти нужно иногда прикасаться к плоти.
Теперь Цинтия чувствовала, что ей нужно прикосновение, и понимала, что это правильно.
Он причинил ей боль – она была стара заниматься этим в первый раз, не говоря уже о том, что бедро по-прежнему ее мучило, – но по всхлипу и тихому шепоту Антони она поняла, что он не нарочно, а потом – что все хорошо, а дальше стало лучше, чем просто хорошо.