Чужие кошмары тяжелы. Себастьян впервые подумал, что Софии, должно быть, нелегко приходилось разбираться в его собственных путаных снах и воспоминаниях. Однако теперь он должен сделать то же. Не просто должен — он хочет, от всего сердца хочет помочь этому повзрослевшему маленькому мальчику, отравленному невыносимой болью прошлого. Отравленному, как и сам сильф когда-то — настолько, что даже весенняя красота цветущего мира не может исцелить его.
Но одного намерения недостаточно: только изнутри можно увидеть всё.
Нужно нырнуть в этот бред с головой — войти в сон, сплетенный из худших страхов пережитого. Нужно прорвать истончившиеся от времени грани иллюзий и сокрушить их тлетворную власть.
Глубоко вдохнув, Серафим закрыл глаза и вновь открыл их — уже вовнутрь. Путаясь в ставших вдруг чужими рукавах и карманах, надел мир на левую сторону.
Это было непривычно. Мир наизнанку, мир наоборот. Тонкий мир непроявленного, он был тесен, неудобен и странен.
Нужно было сложить крылья и камнем рухнуть вниз — в клейкие мутные воды, преодолевая невидимые течения, которые отвлекали внимание и незаметно относили в сторону… на глубину, в пучину этого кошмара, вслед за быстро погружавшимся телом товарища. Нужно сейчас же вытащить его оттуда! Прежде, чем юноша перестанет дышать. Прежде, чем сердце, голос которого сильф уже едва различал, умолкнет навсегда.
Вода была густа.
Вода была черна, как смола, и так же тяжела. Она давила со всех сторон, упрямо не пуская вглубь, но нужно было именно туда — до предела, до дна, до беспамятства… Вода наполнилась шелестом перьев, похожих на совиные, смятых и скомканных силой этой страшной воды. Вереницами стлались они за ним, как кровавый след тянется по снегу, как жаркий шепот обличает в темноте, но Серафим не желал, не имел морального права оглядываться. Он должен смотреть лишь вперед, зорко высматривая в бездне того, кто сам никогда из неё не выберется — пленника застывшего времени.
Маяк яростно сражался за свою жертву, и сам гончар выступал ему союзником в этой битве. Попав в крепкие узы Маяка, человек позволял ему тянуть из себя воспоминания, мысли, страхи, не притупляющееся годами мучительное чувство вины. Сетями Маяка тащил он боль прямиком в свои вены, трансформируя память в реальность, и реальность с грохотом обрушивалась на них, грозя погрести под собой, как океанские волны.
На какой-то миг ювелир усомнился в своей способности отличать правду от лжи, так достоверна и красочна была последняя. Иллюзии, навеянные Маяком, сильны, сотканные из плоти и крови пережитого. И кто вообще сказал, что прошлое менее реально, чем настоящее? Не из него ли произрастает, и не в него ли немедленно обращается, существуя лишь один миг?
Но в крови сильфа беззаботно звенел голос ветра, и он разметал сомнения с какой-то пугающей легкостью, словно игрушечные бумажные кораблики в тазу с водой.
Серафим проваливался в самого себя, как в пропасть, ощущая царящую внутри пустоту и вневременность. Ощущая, как прорастают сквозь тело звуки и краски — все бесконечные оттенки спектра. Ощущая, как тело распадается на мириады волокон воздуха, способного проникнуть даже сквозь самую плотную поверхность.
У него больше не было преград.
Когда всё было кончено, ювелир даже не почувствовал усталости. Хорошо это или плохо, он освободил своего нового друга, вырвал его из-под жесткой власти Маяка, снял психический контроль. Достигнут предел печали, пора выбираться на поверхность.
Пора возвращаться назад.
Серафим с силой тряхнул лежащего человека за плечи и несколько раз ударил по лицу, живо приводя в чувство. Проверенный способ — честная боль поможет разобраться, где реальность, где сон. Гончар застонал, слабо попытавшись вырваться, и в следующий миг послушно обмяк в руках товарища.
Наконец, сморгнув, юноша с трудом открыл глаза, чувствуя облегчение, что кошмарный сон из прошлого отступил.
Себастьян перевел дух. Глаза колдуна вновь оказались вполне человеческими. Правда, долгое время в них не было никакого осмысленного выражения, только, постепенно опадая, плескался пьяный багровый туман.
— Ты хочешь убить, — глухо произнес сильф, когда последние клочья этого страшного тумана расползлись обратно по душным закуткам памяти, из которых выбрались.
Это был не вопрос, не укор, и даже не констатация факта — откровенное признание, что намерения колдуна стали ему известны. В последнее время ювелир стал остро ценить доверие.
Гончар хмуро покосился на него и промолчал.
Серафим покачал головой, утешительно касаясь товарища.
— Я знаю, человека нельзя перестать любить только оттого, что он умер. Однако, не казни себя. Они мертвы — значит, никто и никогда больше не причинит им зла.
— Но зло не отомщено, — раздельно произнес колдун.
— Верно. Но месть никого еще не сделала счастливым.
— Счастье? Я давно не ищу его.
Наемник только развел руками.
— Что ж, если ты ищешь справедливости… ищи ее где угодно, но не в мести. Месть не принесет тебе мира и не поможет исправить ошибок прошлого.
— Я слышал, что знаменитый ювелир склонен к религиозности, а потому не удивлен твоим рассуждениям, — сухо заметил гончар, и горечь невысказанных чувств ясно сквозила в его голосе.
Серафим хотел было добавить еще что-то, но восставший перед глазами образ двух мертвых женщин не дал ему этого сделать. Кто он такой, в самом деле, чтобы лезть в душу с непрошенными советами и нравоучениями?
— Что ж, это не мое дело, и я не стану соваться в него. Позволь мне сперва исполнить мой долг — долг перед вами обоими, а после делай что хочешь. Я не стану ни помогать, ни мешать, ни отговаривать. Мнение моё останется при мне.
Гончар кивнул, с усилием поднимаясь.
— Это меня вполне устраивает.
— Но должен предупредить: будет непросто.
— Более, чем ты думаешь, — невесело усмехнулся колдун. — В Ледуме почти нет земли, совсем нет глины. Насыпные поверхности искусственных газонов и парков не в счет — почва там мертва, стерильна, она не имеет связей с живыми корнями Виросы. В каменном мешке Ледума я потеряю свою силу. Но я должен закончить это — так или иначе. Ты ведь не хуже моего знаешь, что такое долг.
Серафим знал.
— Это твой выбор, — глубоко вздохнул он, в свою очередь вставая на ноги. Сильф не собирался обсуждать случившееся, не собирался срывать со спутника его маску. Что было, то было. Главное, теперь он наконец свободен. — Значит, быть по сему. Но прежде чем мы отправимся туда, мне также нужно завершить одно неприятное дело.
Не тратя время на отдых, они вновь отправились в путь. Высокие деревья руками ветвей заслоняли небо, листва скрадывала яркий солнечный свет.
День обещал быть погожим.
Сгорбившись, лорд Октавиан Севир сидел у постели Альбии.
Напряженно, в мертвом оцепенении вглядывался он в осунувшееся лицо молодой девушки. Та по-прежнему не приходила в себя.
Высокорожденная аристократка крови, родная племянница и супруга… единственная дочь любимого брата, плод его плоти и крови. Что сказал бы Лукреций, узнав, какое зло совершил он с нею?
Прискорбно, но спасти младенца не удалось. Первая беременность Альбии закончилась трагедией, что могло поставить крест на ее способности выносить наследника в будущем, а следовательно, и на завидном положении правительницы.
Чем заслужила она подобную участь? Казалось, сама судьба с рождения благоволила девочке: красавица, умница, она появилась на свет в семье, чья слава затмит любой знатный род Бреонии, и стала законной супругой будущего верховного лорда. Альбия не знала невзгод всю свою жизнь вплоть до этого самого момента, который унес одновременно жизни отца и нерожденного сына, а также едва не отнял ее собственную.
Но, как ни странно, волновало Октавиана отнюдь не это. Волновало правителя Аманиты как раз-таки полное отсутствие волнения — собственное неожиданное равнодушие. Это было в высшей степени странно… нет, не просто странно, а страшно. Он словно застыл в оцепенении и никак не мог прийти в себя.
Поначалу лорд решил: привычка скрывать свои чувства пустила корни так глубоко, что даже наедине с самим собою не может он дать им свободу. Потом понял: нет. Действительно, большинство людей в Аманите глубоко несчастны из-за невозможности открыто выражать эмоции, жить не по инструкциям и регламентам, ограничивающим каждую сферу жизни.
Он же несчастен из-за чего-то совсем другого.
Конечно, его мучила боль от потери наследника. Но ребенок этот… хм… точнее сказать, плод… еще не успел родиться. Он не жил, а значит, не слишком страдал, умирая. Он даже не умер в прямом смысле слова, а просто упустил возможность появиться на свет. Вытащил несчастливый жребий.
И не было в этом абсолютно ничьей вины — иначе совесть, как и полагается, растерзала бы лорда… а совесть молчит. Да и мыслимо ли жить с таким камнем на сердце? Нет, конечно же нет, он не убивал собственное дитя — имела место случайность. Несчастный случай, злой рок, фатум и прочее, прочее.
В некотором роде, как ни жаль, Альбия сама виновата, ворвавшись к нему в такой неудачный момент и попавшись под горячую руку. Как будущей матери, ей следовало быть более осторожной и осмотрительной, следовало оберегать их дитя. Что и говорить, она еще совсем девчонка. А он… О чем еще мог он думать в тот час, кроме трагедии, которая разворачивалась на его глазах по ту сторону магического зеркального стекла, так близко — и так невообразимо далеко?
Возможно, подобное откровение звучало цинично, зато в полной мере передавало чувства лорда. Разумеется, он всем сердцем полюбил бы ребенка и сожалел, что судьба распорядилась иначе.
Но, увы, — он не успел полюбить.
Любовь не рождается в один миг, и один только факт отцовства не переворачивает жизнь, не обязывает любовь появиться по щелчку пальцев. Нерожденный сын не мог соперничать со старшим братом, которого Октавиан знал всю жизнь.