Я мог рассказать остальным о своих последних открытиях лишь после ухода Мины, когда, немного послушав музыку после ужина, проводил ее в нашу комнату и попросил лечь спать. Бедняжка была очень ласкова и так льнула ко мне, будто ни за что не хотела отпускать. Но нужно было обсудить важные вопросы, и я ушел. Слава богу, вынужденная скрытность не сказалась на наших отношениях.
Вернувшись, я застал друзей собравшимися в кабинете у камина. В поезде я сделал точные записи в дневнике, и теперь мне было достаточно прочитать их. Когда я закончил, Ван Хелсинг сказал:
– Да, вам сегодня пришлось немало потрудиться, друг Джонатан. Зато теперь мы напали на след пропавших ящиков. Если мы найдем их в этом доме, то дело близко к концу, но если хоть одного не будет хватать, придется продолжать поиски, пока не отыщем. Тогда мы сможем нанести последний удар – заставить это чудовище наконец прекратить свое существование.
Некоторое время мы молчали, потом Моррис вдруг спросил:
– Послушайте, а как мы попадем в этот дом?
– Так же, как и в первый, – быстро ответил лорд Годалминг.
– Но, Арт, тут совсем другое дело. В дом в Карфаксе мы попали ночью, огороженный стеной парк прикрывал нас. Взломать дом на Пикадилли, днем ли, ночью ли, гораздо труднее. Не представляю себе, как мы туда попадем, если этот индюк из агентства не достанет нам ключей; возможно, завтра мы получим от него письмо и все выяснится.
Лорд Годалминг нахмурился, встал, прошелся по комнате, потом сказал, оглядывая нас всех:
– Квинси прав. Взлом дома – дело нешуточное; один раз обошлось, но теперь случай посложнее, разве только мы найдем ключи у самого графа.
До утра мы уже ничего не могли предпринять, нужно было дождаться письма Митчелла, и мы решили устроить передышку до завтрака. Долго еще сидели, курили, обсуждали разные варианты и возможности; я, пользуясь случаем, записал все это в дневник. Теперь очень хочется спать, пойду и лягу.
Еще пара слов. Мина крепко спит, дышит ровно. Немного морщит лоб, как будто думает даже во сне. Она еще слишком бледна, но не выглядит такой измученной, как утром. Завтра, я надеюсь, все образуется. Дома в Эксетере она придет в себя. Господи, как хочется спать!
1 октября. Ренфилд снова беспокоит меня. Его настроения меняются так быстро, что я не всегда успеваю понять их, а поскольку за всем этим кроется нечто большее, чем его личное душевное состояние, наблюдение за ним представляет несомненный интерес. Сегодня утром я зашел к нему после того, как он отбрил Ван Хелсинга, – у него был такой вид, будто он вершит судьбами. Бедняга действительно вершит ими, но в своем сознании. Земные суетные дела его не трогают, он парит в облаках и взирает свысока на нас, несчастных смертных, и на наши слабости. Чтобы выяснить ситуацию, я спросил его:
– Ну, как теперь насчет мух?
Ренфилд свысока улыбнулся мне – так, наверное, улыбался Мальволио[82] – и ответил:
– У мухи, уважаемый сэр, есть одна поразительная особенность – она, как и душа, обладает крыльями. Древние греки были совершенно правы, назвав душу и бабочку одним словом[83].
Я решил довести его аналогию до логического завершения и быстро спросил:
– Значит, теперь ваша цель – души?
Его разум, конечно, затуманен безумием, на лице появилось озадаченное выражение, и с необычной для себя решительностью он покачал головой:
– О нет, нет, нет! Души мне не нужны. Жизнь – вот все, что мне надо. – Тут у него в мозгу что-то прояснилось. – Хотя теперь меня это не трогает. С жизнью все в порядке; у меня есть все необходимое. Ищите себе нового пациента, если вас интересуют зоофаги!
Это немного удивило меня, и я постарался разговорить его:
– Значит, вы теперь распоряжаетесь жизнью. Вы что же – Бог?
Он улыбнулся с едва заметным снисходительным превосходством:
– О нет! Я далек от того, чтобы приписывать себе качества Бога. Да меня, собственно, не очень и привлекает Его творение. Моя позиция по отношению к сугубо земным делам, пожалуй, аналогична позиции Еноха![84]
На этот раз озадачен был я; что там в Библии говорилось о Енохе, я не помнил и вынужден был задать вопрос, хотя чувствовал, что тем самым умаляю себя в глазах безумца:
– А почему Еноха?
– Потому что он был взят Богом.
Я так и не понял, что он имел в виду, но не стал признаваться, а вернулся к более ясному:
– Значит, жизнь вас не трогает и души вам не нужны. Но почему?
Я задал вопрос намеренно быстро и в лоб, чтобы смутить его. И преуспел. На минуту он вернулся к своему обычному подобострастию, льстиво изогнувшись предо мной:
– Не надо мне никаких душ, это правда, правда! Не надо! Я просто и не знал бы, что с ними делать; какая мне от них польза? Я не смог бы их есть или… – Тут он замолчал, и по лицу его, как дуновение ветра по поверхности воды, скользнуло хитрое выражение. – Эх, доктор, а в конце концов, что такое жизнь? Иметь все, что необходимо, знать, что никогда ни в чем не будешь нуждаться, – вот и все. У меня есть друзья, прекрасные друзья, например вы, доктор Сьюворд. – Это сопровождалось невыразимо лукавым взглядом. – Я уверен, что они никогда не будут знать нужды!
Наверное, сквозь туман своего безумия он все-таки ощущал во мне какое-то противостояние, потому что вдруг замолчал, будто в убежище укрылся. Вскоре я понял тщетность своих попыток продолжить разговор. Он был не в духе, и я ушел. Позднее мне передали его просьбу зайти к нему. В другое время я, быть может, и не откликнулся, но только не сейчас, когда испытываю к нему повышенный интерес. Кроме того, меня обрадовала возможность заполнить время: Харкера, Годалминга и Квинси не было дома, Ван Хелсинг уединился в кабинете и изучал материалы, собранные Харкерами, в надежде, что пристальный анализ всех деталей прольет дополнительный свет на ситуацию, и просил не беспокоить его без причины. Я бы взял профессора с собой, но подумал, что после неприятностей последнего визита он едва ли захочет опять пойти. Да и Ренфилд, скорее всего, не станет говорить открыто в присутствии третьего человека.
Больной сидел на стуле посреди комнаты – поза, обычно присущая ему в состоянии сильного возбуждения. Когда я вошел, он тут же спросил – вопрос будто висел у него на кончике языка:
– Так что, собственно, души-то?
Очевидно, мое предположение было верным: подсознательное осмысливание делало свое дело, даже в этом случае. Я решил разобраться:
– А вы что об этом думаете?
Ренфилд ответил не сразу – оглядывался по сторонам, смотрел вверх, вниз, будто искал подсказки.
– Не нужны мне никакие души! – сказал он слабым, извиняющимся голосом.
Но этот вопрос явно занимал его, и я решил слегка нажать – «верша добро, я должен быть жесток»[85]. Поэтому спросил:
– Значит, вы любите жизнь и нуждаетесь в ней?
– О да! Но с этим все в порядке, не беспокойтесь!
– Но как же можно заполучить жизнь, не прихватив при этом души? – Это вроде бы озадачило его, а я продолжал: – Чудное время настанет для вас, когда вы полетите туда в окружении душ тысяч мух, пауков, птиц и кошек, жужжащих, чирикающих и мяукающих. Вы отобрали у них жизнь, и вам придется держать ответ за их души!
Видимо, это произвело на него впечатление: он заткнул пальцами уши и зажмурил глаза, как маленький мальчик, которому намыливают лицо. Это тронуло меня, напомнив, что, в сущности, я и имею дело с ребенком – только у этого ребенка измученное жизнью лицо и седая щетина на щеках. Было очевидно, что больной утратил душевное равновесие, и, зная, как трудно он воспринимает чуждые ему представления, я решил попытаться вместе с ним пройти этот путь. Прежде всего нужно было восстановить его доверие, поэтому я спросил довольно громко, чтобы он расслышал меня сквозь заткнутые уши:
– Вам не нужен сахар для мух?
Ренфилд отреагировал моментально – покачал отрицательно головой и со смехом сказал:
– Ни в коем случае! В конце концов, мухи – несчастные создания. – И, помолчав, добавил: – К тому же не хочу, чтобы их души жужжали вокруг меня.
– А пауки?
– К черту пауков! Какой от них прок? Ни поесть, ни… – Тут он внезапно замолчал, как будто коснулся запретной темы.
«Вот так так! – подумал я. – Второй раз он вдруг замолкает на слове «пить», что это значит?»
Ренфилд, казалось, понял свое упущение и засуетился, стараясь отвлечь мое внимание:
– Да все это гроша ломаного не стоит. «Крысы, мыши и прочие твари», как сказано у Шекспира[86], их можно назвать «трусливым содержимым кладовых». Вся эта чепуха для меня – в прошлом. Вы можете с равным успехом просить человека есть молекулы палочками и пытаться заинтересовать меня низшими плотоядными; я-то знаю, что меня ждет.
– Понимаю, – хмыкнул я. – Вам хочется чего-то покрупнее, во что можно вонзить зубы? Как насчет слона на завтрак?
– Что за вздор вы говорите!
Больной достаточно расслабился, можно было еще раз нажать на него.
– Интересно, – произнес я задумчиво, – какая душа у слона?
И снова преуспел – он упал со своих высот и стал как ребенок.
– Не хочу никаких душ – ни слона, ни любой другой твари, – пробормотал Ренфилд и несколько минут подавленно молчал, потом вскочил со сверкающими глазами и всеми признаками крайнего волнения. – К черту вас и ваши души! – закричал он. – Что вы надоедаете мне этими душами?
Он с такой ненавистью посмотрел на меня, что я невольно подумал о возможности нового покушения и свистнул в свисток. Однако он в ту же секунду успокоился и сказал:
– Извините, доктор, я забылся. Вам не нужна помощь. Я так взволнован, что легко выхожу из себя. Если бы вы знали, какая передо мной стоит проблема, что мне предстоит решить, вы бы пожалели и простили меня, проявив терпимость. Пожалуйста, не надевайте на меня смирительную рубашку, я не могу свободно думать, когда тело сковано по рукам и ногам. Уверен, вы меня поймете!