И Людовик умолк.
Несчастная монархия, у которой не нашлось если и не самых лучших, то хотя бы самых важных слов в свою защиту!
После этого председатель обратился к Людовику:
— Национальный конвент постановил предъявить вам эту пояснительную записку.
(Секретарь предъявляет Людовику его собственноручную надпись на конверте с ключами, обнаруженными у Тьерри, его камердинера.)
— Вам знакома эта записка?
— Ни в коей мере, — ответил Людовик.
— Национальный конвент постановил также, — продолжал председатель, — предъявить вам эти ключи. Они вам знакомы?
— Я припоминаю, — ответил король, — что в монастыре фельянов вручил ключи Тьерри, поскольку в моих покоях никого не осталось и у меня в них больше не было надобности.
— Вы узнаете этот ключ?
И председатель показал королю ключ от железного ящика.
— По прошествии столь долгого времени я не могу распознать эти ключи, равно как и надписи к ним. Хотя, помнится, какие-то из них я видел.
— Вам нечего более прибавить в свою защиту?
— Нет.
— Вы можете удалиться.
Услышав это указание, король встал и удалился в совещательный зал, где ему предстояло ждать решения Конвента.
Из этого зала король мог слышать шум, поднявшийся в помещении, которое он только что покинул.
Шум был сильный.
Все понимали, что решение следует принимать быстро, что в подобных обстоятельствах тянуть с ним нельзя.
Вопрос, который вот-вот должен был разрешиться, для народа заключался не только в приговоре, но и в зрелище; готовилась постановка великой трагедии, в которой он спешил стать актером, даже если бы ему предстояло играть в ней лишь в качестве статиста.
Между тем в своей речи Десез коснулся чувствительной точки, задел болезненную струну, поставив вопрос о праве Конвента судить Людовика XVI.
И потому Петион и Ланжюине выступили со следующим странным предложением:
«Конвент должен заявить, что он не судит Людовика XVI, а в целях общественной безопасности высказывает свое мнение о его участи».
Кроме того, они потребовали согласиться на трехдневную отсрочку для изучения доводов защиты.
Ланжюине, поборник законности, был первым, кто заговорил об отсрочке и, словно гладиатор, осмелился сойти на эту арену тигров.
Тотчас же все, кто составлял крайнюю партию, депутаты вроде Дюэма, Дюкенуа и Бийо, повскакивали со своих мест, выкрикивая угрозы в его адрес и требуя, чтобы его немедленно отправили в тюрьму как роялистского заговорщика.
Однако его голос перекрывал все голоса; Ланжюине сумел заставить выслушать его и потребовал отменить необдуманный и бессмысленный указ — два опасных в такой момент эпитета, не правда ли? — которым в одну минуту Конвент объявил себя судьей Людовика XVI.
А затем, поскольку шум все нарастал, он воскликнул, цепляясь за трибуну, от которой его пытались оттащить:
— Нет! Вы не можете оставаться судьями безоружного человека, личными и открытыми врагами которого были многие среди вас, ибо это они замыслили вторжение в его жилище и похвалялись этим.
Вы не можете оставаться судьями, исполнителями закона, обвинителями и присяжными заседателями, ибо все или почти все здесь уже высказали свое мнение, причем кое-кто из вас высказал его с постыдной жестокостью.
Последуем же простому, естественному, незыблемому и неоспоримому закону: он требует, чтобы всякого обвиняемого судили с учетом прав, которые обеспечивает ему законодательство страны.
Как и многие мои коллеги, я предпочту умереть, нежели с нарушением судебной процедуры приговорить к смерти даже самого отвратительного тирана!
После Ланжюине на трибуну поднимается Петион, который еще год тому назад был кумиром парижан, Петион, которого звали тогда королем Парижа; но с тех пор мир сделал пол-оборота на месте.
И Петион, освистанный, осрамленный, ошельмованный, осмеянный, Петион, которого называли теперь коротышкой Петионом и королем Жеромом, вынужден сойти с нее, спрятаться и замолчать.
Затем к трибуне направляется Кутон; Кутон уже не ходит, но еще кое-как ползает; он заявляет, что Конвент был избран для того, чтобы судить Людовика XVI, и добивается, чтобы депутаты, прекратив заниматься прочими делами, продолжили дискуссию; но странное дело: они возвращаются к вопросу, поставленному Ланжюине и Петиону.
Обругав первого, осмеяв второго, депутаты делают оговорку, что Конвент не предрешает заранее ответа на вопрос, судит ли он Людовика Капета или в целях общественной безопасности высказывает свое мнение о его участи.
Так что Конвент колеблется, сомневается в своих полномочиях, трепещет перед лицом полученного им мандата.
Именно на этом заседании Гора и Жиронда впервые померились силами, затеяв нечто вроде великой битвы между Альба Лонгой и Римом, в которой Робеспьер выступал в роли Горация, а Верньо — Куриация; один — упорный, пылкий, грозный; другой — красноречивый, эмоциональный, блистательный.
Нетрудно понять, что речь шла не о виновности Людовика; в глазах всех, даже Ланжюине, даже Петиона, он был виновен; речь шла о праве Конвента судить короля.
Монтаньяры хотели, чтобы это делал Конвент, Жиронда хотела, чтобы это делал народ.
Она основывалась при этом на принципе, что поскольку народ подвергнул проверке конституцию, то для любого деяния, столь же важного, как и предстоящее, следует призывать в качестве судьи народ.
Так что аристократическая Жиронда взывала к нации, а демократическая Гора давала отвод нации.
Робеспьер стоял на непрочной земле, земле, которая, подобно зыбучим пескам, могла разверзнуться под его ногами: Робеспьеру предстояло оспаривать верховную власть народа.
Робеспьер был героем по части общеизвестных истин; у него всегда имелась в запасе пара цитат, извлеченных из греческой или римской истории; это оказывало превосходное действие на людские массы, которые ничего не понимали, но восхищались оратором.
На сей раз он взял в качестве темы своей речи правопорядок, а главное, разум, который почти всегда в меньшинстве.
— Разве добродетель не была всегда в меньшинстве на земле? — воскликнул он. — И не потому ли земля населена лишь рабами и тиранами? Сидней был в меньшинстве — и он умер на эшафоте; Анит и Критий были в большинстве, а Сократ не был — и он выпил цикуту; Катон был в меньшинстве — и он выпустил себе кишки. Я вижу здесь много людей, которые, если понадобится, послужат свободе по примеру Сиднея, Сократа и Катона…
Не пройдет и двух лет, и этому мрачному предупреждению, использованному оратором в качестве приема красноречия, суждено будет занять место в числе осуществившихся пророчеств той эпохи.
В заключение Робеспьер выступил за то, чтобы Конвент вынес приговор Людовику XVI.
После него на трибуну поднялся Верньо — ясный, неиссякаемый, стремительный, словно река.
— Я слишком дорожу славой своей страны, — заявил он, — чтобы в столь важных обстоятельствах предлагать Конвенту поддаваться влиянию извне и принимать во внимание то, что сделают или чего не сделают иностранные державы.
Тем не менее, постоянно слыша о том, что мы действуем в вопросе об этом приговоре как политическая сила, я полагаю, что ни ваше достоинство, ни ваш разум не воспрещают нам поговорить немного о политике…
Смертный приговор Людовику делает более вероятным объявление нам новой войны, а его смерть несомненно станет предлогом для начала военных действий.
Я уверен, что вы победите этих новых врагов… Но будет ли вам благодарно отечество за то, что вы пролили реки крови и совершили от его имени акт мести, послуживший причиной для столь ужасных бедствий? Осмелитесь ли вы похваляться перед ним вашими победами? Я гоню от себя мысль о поражениях и неудачах, но вследствие естественного хода событий, даже самых благоприятных для нас, страна будет принуждена к усилиям, которые мало-помалу изнурят ее… Не боитесь ли вы, что в разгар своих побед Франция будет напоминать те знаменитые сооружения в Египте, которые победили время? Чужеземец, проходя мимо них, удивляется их величию, но, если у него возникает желание войти внутрь, что он обнаруживает там? Безжизненный прах и безмолвие гробниц…
Разве вы не слышите каждый день, — продолжал он, переходя от поэзии к реальности, — и в этих стенах, и за их пределами, бешеные крики людей: «Если хлеб дорог, если денег мало, если наши войска плохо обеспечены продовольствием, то причина этому в Тампле! Если нам ежедневно приходится страдать при виде нищеты, то причина этому в Тампле!»
Те, кто ведет такие разговоры, прекрасно знают, что дороговизна хлеба, отсутствие поставок продовольствия, скверное снабжение войск и нищета, зрелище которой нас удручает, имеют совсем иные причины, нежели те, что находятся в Тампле.
И каковы же тогда их замыслы? Кто поручится мне, что после смерти Людовика эти же самые люди… не станут кричать, причем с еще большей яростью: «Если хлеб дорог, то причина этому в Конвенте; если деньги стали редкостью, если наши войска плохо обеспечены продовольствием, то причина этому в Конвенте; если бедствия войны возросли вследствие объявления нам Англией и Испанией войны, то причина этого находится в Конвенте, который спровоцировал их враждебные действия поспешным приговором Людовику»?
Кто поручится мне, что во время этой новой бури, когда из своих логовищ вновь выйдут те, кто устроил бойню второго сентября, вам не предъявят в качестве освободителя некоего обагренного кровью защитника Республики, вождя, потребность в котором, как нам говорят, давно назрела? Вождь! О, если они дойдут до такой дерзости, то не успеет он появиться, как его пронзят тысячи клинков!
Но какие только ужасы не обрушатся тогда на Париж!.. Кто сможет жить в городе, где будут царствовать запустение и смерть? А вы, трудолюбивые граждане, чей труд составляет все ваше богатство и чьи орудия труда будут уничтожены, что станет с вами?.. Где вы возьмете средства к существованию? Чьи руки утрут ваши слезы и окажут помощь вашим отчаявшимся семьям?