В это время обсуждали приказ о закрытии театров, отданный исполнительной властью. Дантон попросил слова.
— Признаться, граждане, — говорит он, — я полагал, что в подобный момент нас должны занимать темы более важные, чем театр.
— Речь идет о свободе! — подают голос несколько депутатов.
— Речь идет о трагедии, которую вам предстоит показать нациям! — восклицает Дантон, вновь сделавшись одним из устроителей сентябрьской бойни. — Речь идет о том, чтобы под мечом закона пала голова тирана!.. Я требую, чтобы мы безотлагательно приняли решение о судьбе Людовика.
Предложение Дантона было поставлено на голосование и принято.
После этого Ланжюине предложил, чтобы вопрос о наказании решался не простым большинством голосов, а двумя третями.
Однако против этого восстал Дантон, раскачивая ситуацию, которую он сам создал и понять которую ни у кого не хватало ума.
— Здесь утверждают, — заявил он, — будто важность данного вопроса настолько велика, что для его решения недостаточно обычных формальностей, установленных в любом собрании, где вопросы решаются путем голосования. Но тогда я спрашиваю, почему, в то время как простым большинством голосов было принято решение о судьбе целой нации, в то время как никто даже не подумал заговорить об этом, когда речь шла об упразднении монархии, почему, повторяю, решение о судьбе заговорщика, отдельного человека хотят принять с соблюдением более строгих и безукоризненных формальностей? Мы выносим решение как люди, временно представляющие верховную власть… Я спрашиваю, разве не простым большинством голосов вы учредили Республику, объявили войну? Я спрашиваю, разве кровь, которая проливается на полях сражений, не проливается бесповоротно? Разве сообщники Людовика не понесли наказание немедленно, без всякого обращения к народу и на основании приговора чрезвычайного трибунала? Неужели тот, кто был душой этих заговоров, заслуживает исключения?
Несмотря на аплодисменты, покрывшие выступление Дантона, Ланжюине остался тверд в своих принципах.
— Остерегитесь! — воскликнул он. — Вы отвергли все формальности, какие, вероятно, требует законность и, несомненно, требует человечность: право отвода судей и тайную форму голосования, которая одна только может обеспечить его свободу. Все здесь делают вид, что ведут обсуждение в свободном Конвенте, но на самом деле это происходит под кинжалами и пушками мятежников.
Вопреки словам Ланжюине, Конвент, по предложению Дантона, объявил заседание непрерывным впредь до вынесения приговора.
Началось поименное голосование по третьему вопросу: «Какого наказания заслуживает Людовик?»
Поименная перекличка депутатов, заунывная и монотонная, как гул колокола, издающего похоронный звон, началась в восемь часов вечера и длилась всю ночь; утром, когда занялся тусклый рассвет, один из январских рассветов, мглистых и бессолнечных, она еще продолжалась.
Она продолжалась ровно двенадцать часов.
Когда голосование уже завершилось, но его итоги еще не были известны, в Конвент принесли письмо испанского посланника.
Он вмешивался — правда, действуя лишь от своего собственного имени и не имея на это полномочий от своего правительства, — он вмешивался, повторяем, в великий вопрос жизни и смерти.
При виде этого письма Дантон вскочил со своего места и, в один прыжок очутившись на трибуне, без всякого разрешения взял слово.
— Дантон, Дантон! — крикнул ему Луве. — Ты уже возомнил себя королем?
Однако Дантон не обратил никакого внимания на слова Луве и продолжил свою речь, даже не повернув головы в ту сторону, откуда раздался этот крик.
— Признаться, — сказал он, — я удивлен дерзостью державы, вознамерившейся повлиять на ваше решение! Как?! Они не признают нашу республику и хотят диктовать ей законы, ставить ей условия, вмешиваться в ее приговоры?!.. Я предлагаю проголосовать за объявление войны Испании. Пусть председатель скажет этому посланнику, что победители в битве при Жемаппе не изменят себе и обретут новые силы, чтобы истребить всех королей!
Однако Жиронда добилась, чтобы это предложение не обсуждали.
Было зачитано письмо защитников короля; они требовали быть выслушанными до подсчета голосов.
Дантон дал на это согласие, но Робеспьер выступил против этого.
Триста восемьдесят семь голосов было подано за смертную казнь.
Триста тридцать четыре голоса — за тюремное заключение или условную смертную казнь.
Вопрос о смертной казни был решен большинством в пятьдесят три голоса.
Верньо поднялся на трибуну и крайне взволнованным голосом произнес:
— От имени Конвента объявляю, что наказание, которое он выносит Людовику Капету, — смертная казнь!
Затем в зал заседаний впустили адвокатов; они зачитали письмо короля.
В этом письме он заявлял о своей невиновности и взывал к суду нации.
Мальзерб, ошеломленный приговором, пребывал в замешательстве, невнятно говорил что-то и требовал быть выслушанным на другой день, признаваясь, что его волнение так велико, что ему нужна эта отсрочка, чтобы успокоиться и собраться с мыслями.
И тогда Тронше и Десез, проявлявшие меньшее волнение, обратили внимание Конвента на то, что большинство в пятьдесят три голоса, и без того незначительное, когда речь идет о решении по столь важному вопросу, в действительности сводится к семи голосам, поскольку сорок шесть из этих пятидесяти трех голосов было подано за отсрочку казни.
Конвент отклонял все возражения; подобное положение не могло продолжаться долее: зыбкая земля способна была разверзнуться с минуты на минуту и исторгнуть пламя.
Вынесенный смертный приговор не допускал ни отсрочки его исполнения, ни обжалования, и, поскольку заседание Конвента закончилось в одиннадцать часов, из соображений общественной безопасности был отдан приказ о повсеместной иллюминации.
Тот, кто, ничего не зная о происходящем, вступил бы этой ночью в Париж и увидел бы все эти освещенные окна, всех этих взбудораженных страшной новостью людей, бегущих по улицам, непременно задался бы вопросом, что за странный праздник здесь происходит.
То был праздник смерти.
На другой день один из тех, кто проголосовал за смертную казнь, Лепелетье де Сен-Фаржо, обедал в ресторации, располагавшейся в подвалах Пале-Рояля.
В ту минуту, когда он расплачивался у прилавка, к нему подошел какой-то молодой человек.
— Вы Сен-Фаржо? — спросил он.
— Да, сударь.
— А ведь у вас вид порядочного человека.
— Полагаю, что я такой и есть.
— Так вы не голосовали за смертную казнь?
— Голосовал, сударь, так подсказала мне моя совесть.
— Ну так вот тебе награда!
И он вонзил ему в грудь саблю.
Этот молодой человек прежде был телохранителем короля, и его звали Пари.
Он пришел туда не для того, чтобы убить Лепелетье де Сен-Фаржо, а с целью убить герцога Орлеанского.
Он входил в сообщество пятисот роялистов, поклявшихся спасти короля.
Но, когда на назначенную встречу явились лишь двадцать пять из них, включая его самого, он решил действовать самостоятельно и в ответ на смерть короля пролить кровь цареубийцы.
Под руку ему попался Лепелетье де Сен-Фаржо, и он его убил; он убил бы и любого другого, очутившегося на этом месте.
Но, поскольку на самом деле ему надо было убить вовсе не Лепелетье де Сен-Фаржо, а герцога Орлеанского, он оставался в Пале-Рояле еще неделю и только 26 января пересек городскую заставу.
Оказавшись за пределами Парижа, он отправился в путь пешком, переодетый в мундир национального гвардейца и с коротко остриженными по якобинской моде волосами.
Ночь с воскресенья на понедельник он провел в Жизоре, который покинул на другой день на рассвете; добравшись до Гурне, он, вместо того чтобы идти дальше по главной дороге, повернул на дорогу, которая вела в Форж-лез-О и была почти непроходимой в это время года для всех, кроме беглецов.
В понедельник 31 января он прибыл в Форж-лез-О и остановился на небольшом постоялом дворе, где, несомненно, его никто бы никогда не узнал, если бы он не стал позволять себе контрреволюционные речи и выставлять напоказ имевшееся при нем оружие, в том числе и спрятанный в трость кинжал.
За ужином он крепко выпил, а затем ушел в свою комнату; было слышно, как он прохаживался там взад и вперед, и вызывало удивление, что уставший путник не ложится спать; любопытствующие постояльцы поднялись наверх, заглянули в замочную скважину и увидели, что он, стоя на коленях, несколько раз поцеловал свою правую руку.
На другое утро гражданин Огюст, как называет его Прюдом, донес на Пари в муниципалитет; но, подобно тому как Пари убил Сен-Фаржо случайно, Огюст тоже случайно убил Пари: он не знал кто это, описание примет убийцы еще не поступило в местную коммуну, и об убийстве Сен-Фаржо было известно пока лишь из газет.
Городские чиновники тотчас же отрядили трех жандармов, которые направились в постоялый двор «Большой олень», чтобы приказать Пари явиться в правление муниципалитета.
Жандармы вошли в комнату, где Пари лежал на кровати, и спросили его, откуда он пришел, куда направляется и имеет ли он при себе паспорт или отпускное свидетельство.
Он ответил, что пришел из Дьепа, направляется в Париж, что паспорта у него нет и что на военной службе он никогда не состоял. После этого предварительного допроса жандармы велели Пари идти вместе с ними в муниципалитет; он ответил, что сейчас пойдет туда, повернулся на правый бок, вытащил из-под подушки двуствольный пистолет и пустил себе пулю в лоб.
Услышав выстрел, жандармы бросились к Пари, но он был уже мертв.
В карманах у него был найден бумажник, содержавший тысячу двести восемь ливров ассигнатами, и посеребренная геральдическая лилия, а на груди его обнаружили две испачканные кровью бумаги.
Первая из них представляла собой выписку из реестров прихода Сен-Рок в Париже, выданную 28 сентября 1792 года и удостоверяющую, что Пари родился 12 ноября 1763 года и, следовательно, ему было тридцать лет.