Скользкие ступеньки. — «Замолчите!» — Последние слова короля. — Народу показывают отрубленную голову. — Ивовая корзина. — Потрясение. — Письмо Конвенту. — «Вот кровь тирана!» — Страшное проклятие. — Траурные одежды. — Печатка. — Размышления автора.
С пяти часов утра барабаны били общий сбор; мостовые великого города сотрясались под колесами пушек и копытами лошадей.
В девять часов шум, охвативший несколько кварталов, сосредоточился на направлении к Тамплю.
Ворота с грохотом распахнулись, и Сантер, сопровождаемый семью или восемью муниципалами, вступил во двор во главе десяти жандармов, которых он построил в две шеренги.
Услышав этот шум, король вышел из кабинета и оказался лицом к лицу с Сантером.
— Вы пришли за мной? — спросил он.
Да.
— Прошу одну минуту.
Король вернулся в кабинет и ровно через минуту вышел оттуда.
За ним следовал его духовник.
Король держал в руке свое завещание и, обратившись к муниципалу по имени Жак Ру, присягнувшему священнику, стоявшему ближе всех к нему, сказал:
— Сударь, прошу вас передать эту бумагу королеве.
А затем, спохватившись, с достоинством, к которому примешивались слезы, добавил:
— Моей жене.
— Это меня не касается, — ответил священник, отказываясь взять бумагу. — Я здесь лишь для того, чтобы препроводить вас на эшафот.
Тогда король обратился к Гобо, другому муниципалу:
— Прошу вас, передайте эту бумагу моей жене. Вы можете прочитать, что в ней написано; там есть распоряжения, с которыми я хотел бы ознакомить Коммуну.
Клери стоял позади короля, возле камина.
Король поискал глазами камердинера и, увидев, что тот подходит, чтобы подать ему редингот, сказал:
— Спасибо, но мне он не нужен; подайте только мою шляпу.
Клери протянул ему шляпу.
Рука короля встретилась с рукой камердинера; равенство смерти соединило эти руки в последнем, предсмертном, скорбном пожатии.
И тогда, обращаясь к муниципалам, король заявил:
— Господа, я хочу, чтобы Клери остался подле моего сына, который привык к его заботе; надеюсь, что Коммуна удовлетворит эту просьбу.
Затем, повернувшись к Сантеру и глядя ему в лицо, он промолвил:
— Идемте.
Людовик спустился по лестнице, проявляя достоинство, которое не было ему свойственно, но которое возникает у любого человека с приближением минуты, когда ему предстоит разгадать великую тайну, именуемую смертью.
Казалось, что Сантер и муниципалы следовали за ним, а не вели его.
Внизу лестницы он столкнулся с Мате, тюремным смотрителем башни.
Третьего дня, в ту минуту, когда король подошел к камину, чтобы согреться, смотритель нагло расселся перед ним, и король, что бывало с ним очень редко, вспылил и позволил себе выказать крайнее раздражение. Оказавшись теперь лицом к лицу с этим человеком, Людовик вспомнил о недавней сцене.
— Мате! — обратился он к тюремщику. — Позавчера я был с вами немного резок: не сердитесь на меня!
Мате, ни слова не говоря, повернулся спиной к королю, который просил у него прощения, в то время как это ему полагалось прощать.
Король был в коричневом кафтане, черных кюлотах, белых чулках и мольтоновом жилете; он сел в карету; карета была зеленого цвета и ожидала у входа во второй двор Тампля.
У дверцы кареты стояли в ожидании два жандарма; один из них забрался в карету первым и устроился на передней скамье; король поднялся в карету вслед за ним и посадил слева от себя своего духовника; второй жандарм впрыгнул последним, сел возле своего товарища и захлопнул дверцу.
Один из этих жандармов был лейтенантом, а другой — вахмистром; лейтенанта звали Лебланом.
Карета покатила.
Король читал отходные молитвы и псалмы Давида.
Париж казался пустыней; приказ Коммуны запрещал всем гражданам, не состоявшим в вооруженном ополчении, появляться на улицах, которые выходили на бульвар, и показываться в окнах домов на пути кортежа.
И потому под этим низким и мглистым небом, в этой пасмурной и мглистой обстановке, среди кишащих пик, не было слышно никаких других звуков, кроме дроби шестидесяти барабанов, топота лошадей и шагов федератов.
На углу почти каждой улицы, мимо которой проезжала карета, казалось, вспыхивал огонек: то был пальник канонира, стоявшего с зажженным фитилем возле своего орудия.
Шум, раздававшийся вокруг короля, мешал ему слушать назидания духовника; но священник молился подле него и за него.
Король, тоже непрерывно молившийся, молился за себя; он был если и не героичен, то спокоен; он шел к смерти если и не с высоко поднятой головой как рыцарь, то, по крайней мере, с молитвенно сложенными ладонями как христианин.
На его пути почти не слышались крики; лишь несколько призывов о пощаде раздалось на выезде из Тампля, но они затихли, не встретив сочувствия.
Когда карета подъехала к той части бульвара, что находится между улицами Сен-Мартен и Сен-Дени, напротив улицы Борегар, какая-то суматоха вынудила кортеж остановиться, а короля — поднять голову.
Десяток молодых людей — увы, всего столько их явилось из трех тысяч, обязавшихся собраться в тот день! — так вот, десяток молодых людей, которых вели за собой барон де Бац и его секретарь Дево, прорвали оцепление и бросились к карете, крича: «К нам, кто хочет спасти короля!»
Но этот призыв к мятежу затих, не встретив никакого сочувствия, как и призывы о пощаде.
Оттесненные жандармерией, заговорщики скрылись в соседних улицах; двое или трое из них были схвачены и позднее казнены.
Скорбный кортеж возобновил движение, прерванное на минуту, и ничто более не нарушало молчания и бездействия толпы; в том месте, где сегодня находится церковь Мадлен, и в то самое время, когда король, взглянув вперед, мог увидеть роковой механизм, луч бледного зимнего солнца не то чтобы проскользнул через облака, а скорее просочился сквозь мглу, золотя эшафот, пики и тысячи голов, эту зыбкую мостовую, простиравшуюся во все стороны настолько далеко, насколько хватало глаз.
Было пять минут одиннадцатого.
Все было готово, ждали лишь приговоренного к смерти.
Под колоннадой Морского министерства расположились комиссары Коммуны, помещенные там для того, чтобы составить протокол казни. Вокруг эшафота было оставлено большое свободное пространство, ограниченное пушками; это свободное пространство окружали войска, а войска, как мы уже сказали, окружала бесчисленная толпа зрителей.
Так что зрители были значительно удалены от эшафота, по крайней мере на расстояние человеческого голоса.
Карета остановилась у подножия эшафота, и казалось, что частью своего веса эта остановившаяся карета давила на грудь каждого из присутствующих; весь путь занял два часа.
Гильотина была установлена прямо напротив главной аллеи сада Тюильри, таким образом, чтобы с помоста эшафота приговоренный к смерти мог видеть дворец, где он прежде жил.
На парапетах, на террасах, на крышах соседних домов и на темных, лишенных листвы деревьях здесь еще с самого рассвета скопились все зеваки, превратив остальную часть Парижа в безлюдную пустыню.
Точно так же, как после удара в сердце кровь устремляется к нему по всем артериям, взбудораженное парижское население устремилось к площади Революции по всем ведущим к ней магистралям.
Почувствовав, что карета остановилась, король поднял голову, а точнее, опустил на колени руки и молитвенник и, обращаясь к духовнику, произнес:
— Вот мы и прибыли, если не ошибаюсь.
В ответ г-н де Фирмон лишь кивнул головой в знак согласия.
Один из трех сыновей Сансона, парижского палача, тотчас же открыл дверцу кареты, но король придержал ее и, положив руку на колено духовника, в знак того, что берет его под защиту, властным, почти королевским тоном произнес, обращаясь к жандармам:
— Препоручаю вам этого господина; позаботьтесь, чтобы после моей смерти ему не нанесли никаких оскорблений.
Жандармы не ответили ни слова; король хотел настоять на своем требовании, но в эту минуту палач снова открыл дверцу, и тогда один из них зловещим тоном сказал:
— Да, да, будьте покойны, мы о нем позаботимся, предоставьте это нам.
Как только король вышел из кареты, его окружили подручные палача, намереваясь снять с него одежду; однако он надменно оттолкнул их, сбросил с себя кафтан, отвязал галстук и остался лишь в белом мольтоновом жилете.
Оставалось остричь ему волосы и связать руки.
Что восстало против этих последних оскорблений — королевское достоинство или человеческое малодушие? Это известно одному Богу. Но, когда Людовик ощутил, что палачи коснулись его рук, он стал неистово сопротивляться.
— Нет, нет! — воскликнул он. — Делайте ваше дело, но не связывайте мне руки! Нет, я не позволю вам связывать мне руки!
У подножия эшафота назревала схватка, в которой неизбежно иссякли бы силы человека и унизилось бы достоинство короля, но тут в дело вмешался духовник.
— Государь, — со слезами на глазах сказал он, — претерпите это последнее поругание, оно станет еще одной чертой сходства между вашим величеством и Господом, которое скоро станет вашей наградой.
И тогда король сам протянул руки палачам и промолвил:
— Делайте что хотите, я выпью чашу до дна.
Ему связали руки, но не веревкой, а платком.
Ступеньки эшафота были крутыми, высокими и скользкими; король поднялся по ним, поддерживаемый рукой священника.
Казалось, что подъем отнял у него все физические силы, но эта слабость продолжалась всего лишь минуту.
Когда король вступил на последнюю ступеньку, дух его окреп и он поднял голову; к удивлению духовника, он, если так можно выразиться, вырвался из его рук и с раскрасневшимся лицом, твердым шагом перешел на другую сторону эшафота, скорее глядя, чем слушая, продолжают ли бить барабанщики.
И тогда страшным голосом, голосом, в который человек, идущий на смерть, вкладывает свои последние силы, он крикнул им: