Драма на трех страницах — страница 16 из 34

«Клац-клац, клац-клац, клац-клац», — издавали шарниры фальшивых рук и ног, податливо кружащиеся в нелепом танце. Старик смотрел в пустое лицо своей жены. С её головы упал парик. Иллюзия рушилась. Его жена была лишь манекеном. Старик, ослабив хватку, сжимающую талию его поддельной любви, равнодушно бросил куклу на пол. Она упала, застыв в неестественной позе, протянув свои холодные деревянные руки к любимому.

Старик посмотрел на все вокруг. Плесень охватывала всю комнату, в воздухе витала болезненная сырость. Больше нет ни фотографий, ни обоев, ничего, кроме плесени, словно вирус расползающейся по голым стенам. На гниющей тумбочке все еще стоял граммофон, все еще испускавший какофонию мерзких звуков, которые издевательски парадировали ту нежную мелодию вальса.

На душе пустота. По комнате разлеталась мысль. Принадлежала ли она старику? Увядание.

В этом хаосе остались нетронуты лишь кресло и лампочка, висевшая над ним. Это кресло манило своего хозяина. Повинуясь призыву, старик поспешил усесться в него. Как только он оказался в кресле, все словно встало на свои места. Финальный штрих композиции.

Старик смотрел на увядающую комнату. Все вокруг переставало иметь смысл. Лишь болезненная плесень несла истину смерти и пустоты. Все было естественно. Ничто не вечно.

Мысли разбегались по комнате, они путались и прятались от старика. Он уже не мог собрать их воедино.

Вся комната позеленела. Манекен женщины на полу покрылся мхом плесени, превратившись в зеленый бугор.

По креслу медленно ползла плесень.

Старик смотрел в пустоту.

Все кругом было… Влага… Болезнь?

Граммофон.

Сквозь дребезг пробился чей-то голос:

— Дорогой, я люблю тебя!

— И я тебе, моя милая! — хотел ответить старик, но не смог открыть рта. Рот исчез. Эти слова застряли в его голове. Из глаза текла слеза. Слеза текла по пустому лицу. Лица больше не было.

Не было ничего. Плесень добралась до старика, который уже стал манекеном.

Все застыло. Музыки нет. Лампочка потухла.

Прощание.

* * *

В комнате горел яркий свет. Из граммофона на тумбочке разливался вальс. Пожилая женщина бегала вокруг кресла, в котором сидел ее муж. Его взгляд смотрел в пустоту. Старушка плакала и трясла плечи старика, но все тщетно.

Доктор стоял рядом и сочувствующе смотрел на ужасающую сцену. Он уже не мог ничем помочь — все вышло из-под контроля.

— Пожалуйста, сделайте что-нибудь! — отчаянно воскликнула женщина.

— Я ничем не могу помочь… Мы с вами уже все перепробовали.

Когда старик застыл так пару часов назад, его жена тут же вызвала врача. В последние месяцы разум ее супруга медленно увядал, она это знала, также, как знал врач. Те методы, которые помогали вернуть старика из ступора раньше, совершенно не работали на этот раз. Доктор знал, что это конец.

Старушка трясла плечи мужа. Она плакала и слезы ее капали на старика. Вальс из граммофона уже раздражал и вводил в отчаянье, но ее любимому он так нравился. Ничто не способно было пробудить старика от вечного сна разума.

— Мне очень жаль, но мы с вами знали, что так все и будет, — пытался успокоить врач впавшую в истерику женщину.

На секунду старушка заметила проблеск в глазах мужа. Лишь на секунду.

— Дорогой, я люблю тебя!

Глаза старика стали снова мутными и пустыми, уже навсегда.

На его губах застыли слова:

— И я тебе, моя милая!

Увядание.

Андрей Буровский. ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

— Папа, это Сливовый мыс?

— Он самый, сынок…

Капитан Том даже нос наморщил от удовольствия, глядя на сына. В руке чалка, подпрыгивает от нетерпения, сияет, как весь этот пронизанный солнцем ясный день.

— Папа, у тебя на носу такие же складки, как на воде!

Том-старший невольно рассмеялся. А ведь верно! Свежий ветер — пароход идет вниз, да еще встречный ветерок. На перекате, на сверкающей воде — такие же ровные складки, как у него на носу.

— Папа, ты меня пустишь проводить дядю Гека?!

Самое время нахмуриться, посуроветь…

— Том! Ты забыл, о чем мы говорили?!

Переживает…

— Беги! Только куртку надень. И на берег не сойдешь, даже не думай. Кого мы сейчас спустим на берег?

— Мистера Немо, папа…

— Запомни это получше.

Ударили склянки. Пароход разворачивался, колесо левого борта приостановилось, громадная машина двинулась к берегу.

Сам капитан Сойер куртки не надел, даже оставил фуражку на мостике. Все сумеют сделать без него. Лестница… коридор… Каюта в нижнем ряду… Капитан открыл своим ключом, невольно поморщился… уже совсем не так, как наверху: в нос шибанул перегар кукурузного вискаря. Ясное дело, напился…

— Гек… Гекльбери, ты в порядке?

— Как всегда…

Да, как всегда. Куртку Том подарил ему всего две недели назад, сразу после побега. Теперь куртка выглядел так, словно по ней плясало целое племя индейцев. Подарил и ночную рубаху, но Гекльберри спал не раздеваясь. Жеваный, мятый, не брился с неделю, и пьяный. Да… как всегда…

— Давай быстрее. Сейчас мои милейшие пассажиры побегут к бортам — смотреть, кто отплывет от парохода. Незачем им тебя видеть.

— Присел бы, Том… Когда мы еще вместе посидим… Разве что ты ко мне в Калифорнию…

— Или амнистию объявят.

— Мне не объявят, Том… Никакого судьи Тэтчера не хватит. То дельце… Ты помнишь? Там еще завалили фараонов…

— Побери меня черт… Ты был… У Гарднера в деле?!

— Я думал, ты знаешь…

И убежал куда-то его взгляд… Конечно, ничего не знал Том. Если бы и знал, все равно укрыл бы друга. Но как видно, сам Гекльберри в этом совершенно не был уверен. И правильно…

— Чего ты туда влез?! У тебя же уже были деньги?

— Деньги — это такая штука, Том…Такой странный предмет… как они есть, так их сразу уже нет… И понимаешь, не могу я жить, ни как мой папаша жил, ни как вдова Дуглас, царство небесное…

— Стрелял ты?!

— Роб промахнулся… Гнилой человек, еще хуже его папаши, индейца Джо… Если его прижмут, он все расскажет.

— Обязательно надо было стрелять?!

— Он первый начал…

Какой смысл объяснять, во что влип Гек? Он и сам понимает. Он прав, никакой дороги назад ему нет, только в неведомые западные земли, где моют золото, где таких много, где почти что и нет никакого закона. И навсегда. Никакой судья Тэтчер не вытащит, пусть он сто раз и сенатор.

Том присел к деревянному столику.

— Хлебни, Том…

Томас Сойер на мгновение прижал к губам оплетенную бутыль. На губах осталась пленка сивушных масел, в голову ударила крепчайшая струя кукурузного самогона. Ну и гадость…

— Том…Ты не серчай… Ну не могу я жить, как твой братец Сид… И не смогу никогда.

Да-а… Сид Сойер — это отдельная песня. Пытался торговать табаком, и через год прогорел. Все удивлялись, как он ухитрился, а вот он как-то сумел, причем, как раз, когда цены на табак ползли вверх. Трое из Санкт-Петербурга сделали себе на табаке состояния в этот год. Том пытался пристроить его к себе… на пароходе его укачивает. Так и сидит в сплавной конторе, выписывает бумажки. На штанах заплатка, пиджак засаленный, голова вечно немытая, побрит неровно, вечно норовит стрельнуть полдоллара… Говорят, сердобольная вдова Дуглас его время от времени кормила.

— Гек, он у тебя тоже занимал?

— А как же! Тогда мы взяли лавку Уоттера… Деньги были…

— Ага, тот самый предмет, которого сразу и нет. Который как появится, так черт те его знает, куда уходит…

— Ну да. Я как посмотрел на луковую физиономию твоего братца, рука сама полезла в карман.

— Поживи как он, физиономия еще не такая станет.

— Не… нет, Том, тут ты не прав! У него не луковая физиономия от жизни, а жизнь — от физиономии…Ты с такой походи, а я посмотрю, как ты будешь после этого жить.

И невозможно не смеяться, потому что он прав, старый друг. Невозможно не смеяться, когда вспоминается Сид Сойер, и во что он превратился в тридцать пять лет. Почему у него нос вечно свёрнут на сторону, и под ним — непросыхающая капля? Почему глаза вечно слезятся, а под ногтями — многодневный траур? Почему у Сида никогда не хватает сил, чтобы вообще хоть что-нибудь хорошо делать?

Ранняя плешь, ногами шаркает хуже тети Полли, которой за шестьдесят, а такой кожи нет даже у старика Тэтчера. Этот-то ездит верхом и увязался с внуками ловить диких кошек, когда приезжал последний раз.

Вот вспомнишь Сида — и оценишь, как хорошо сидеть со стариной Геком, дуть кукурузный самогон. Да, ухмыляется, да, опухший, да небритый, да, воняет, да, рожа такая, что днем наглядишься, ночью забоишься. Но он не такой… он…

— Живой я, Том!! Иногда сам удивляюсь, что живой. Три раза стреляный, пять раз порезанный, а вот живу!

— Тебе не так надо жить, Гекльберри… Пошел бы в механики, а? Или почту развозить?

— Вот этого мне точно не надо! Я в механиках быстро помру… Железки эти…И почту не буду…Там же деньги! Я же не выдержу обязательно сопру.

— Тебе еще жениться надо, Гек.

— Вот этого точно не надо. Я как вспомню отца с матерью: вечно они ссорились и дрались. Смотрю на вас с Бекки и все жду — когда вы драться начнете.

— Этого нам только не хватало. Бекки — прекрасная жена.

— Все равно мне этого не надо, Том Сойер! В моем деле надо легким быть, подвижным… Сейчас — на Миссисипи, через месяц уже в Калифорнии.

— И денег давать Сиду не надо.

— Ну ты же понимаешь меня, Том?! Ты же сам ему сколько раз давал?!

— От меня не убудет. И ты прихвати немного, Гек.

— Ты давал… А как ты, я тоже жить не могу. Чтобы жить как ты, учиться надо…Книжки эти, чертежи, карты… А мне тошно, я так не сумею. И не умел никогда. А помнишь, как вдова Дуглас, да твоя тетушка Полли, да другие дуры все перемывали тебе косточки? Что ты кончишь уголовником, а Сид Сойер — такой вежливый! Такой послушный! Что он сделается банкиром или судьей, а то еще и каким-то еще важным конгрессменом? А что ты вообще сделаешься разбойником, или придется тебе жить на средства попечительского совета?