Драма в кукольном доме — страница 20 из 33

«Все-таки он прав: в какой-то момент ты понимаешь, что просто возишься в грязи, которая забрызгала тебя с головы до ног… Все обязательно врут, и все чего-то недоговаривают. Киреев или Игнатьева? Или они сговорились, чтобы избавиться от надоедливой жены? У Георгия Алексеевича ведь очень шаткое алиби, впрочем, так же, как и у Марии Максимовны…»

– На сегодня, пожалуй, хватит, – промолвил следователь вслух, снимая свою шинель с крючка. – Если у меня к вам еще возникнут вопросы, где я могу вас найти, кроме вашей квартиры?

Иван Николаевич дал все необходимые пояснения, и, попрощавшись, Дмитрий Владимирович удалился.

Глава 14Другая

На следующее утро Амалия неожиданно для себя пробудилась в половине восьмого, да так и не смогла заснуть. Она поворочалась с боку на бок, переложила подушки поудобнее, подтянула повыше одеяло – ничего не помогло. Сон, как неверный поклонник, удрал, не оставив адреса, – а Амалия уже по опыту знала, что если она не выспится, то целый день будет потом раздражительна и все станет валиться у нее из рук.

Смирившись с неизбежностью, она выбралась из постели, сунула ноги в домашние туфельки, накинула пеньюар и на цыпочках отправилась в детскую. Миша спал, умиротворенно посапывая во сне. Амалия постояла возле кроватки, чувствуя, как сердце ее превращается в один большой сгусток любви к сыну и к миру, и тихонько вышла.

«Надо бы распорядиться насчет завтрака… Ах! Пелагея Петровна опять забросает меня словами, значение которых я не понимаю… Помнится, когда я была совсем маленькая, в усадьбе у нас был повар, дедушка ему говорил просто: ну что, Емельян? Сегодня можно мясца какого-нибудь, да суп из раков, да чего-нибудь дамам на сладкое… И обед получался отличнейший, в семь блюд, не меньше. А вот если бы Емельян начал подробно расспрашивать – а какое именно консоме? а гарнир? а соус? то дедушка, пожалуй, его не понял бы…»

Она оказалась возле двери кухни и уже собиралась войти, но тут услышала голоса, доносившиеся изнутри, и остановилась.

– Мне кажется, хозяйка что-то подозревает, – говорила Соня.

– Да глупости, что она может подозревать-то, – возражала кухарка, чей сочный низкий голос трудно было перепутать с любым другим.

– Ну а вдруг она узнает?

– Что узнает, Соня?

– Да что княжна тут крутилась в ее отсутствие.

– Это Голицына, что ли?

– Ну да. Первый раз с Полиной Сергеевной приехала, а потом сама заявилась. И ах-ах-ах хозяину, поедемте, мол, в театр. Пьесу, мол, дают смешную.

– Тебе-то что, чудачка? Господам можно по театрам ездить, они люди свободные.

– Ты мне голову не морочь, Пелагея Петровна, – сказала горничная строго. – Видела я, как она на него смотрела.

– И как? Как, а?

– Да как на холостого.

– Ой, Сонька!

– Вот ей-богу! Стану я выдумывать, очень мне надо!

– А он что?

– Да хозяин так себя держит, и не поймешь сразу, что у него на уме. Но княжна так вокруг него вертелась, что он уж должен был сообразить, что к чему.

Кухарка вздохнула.

– Вот же стерва, а? – молвила она в сердцах. – Ведь она в семью лезет.

– Я одного не пойму: она ведь знает, что он не свободен, – сказала Соня. – Зачем же тогда кокетничает?

– Так хозяин-то наш всем вышел, – ответила Пелагея Петровна. – Собой хорош, да еще с титулом, и деньги есть. Вот и хочется княжне хвостом повертеть.

– Я боюсь, что хозяйке не по нраву придется, что я смолчала, – сказала Соня. – Она у нас молодая, но злопамятная.

– Да брось, добрая она, – успокоила горничную кухарка. – Счета никогда толком не проверяет.

– Добрая-то добрая, но иногда у нее такое выражение лица бывает, что спрятаться хочется, да так, чтоб не нашли.

– Ну тогда ты сама виновата, что смолчала. Рассказала бы сразу про княжну, и дело с концом.

– Сразу же видно, Пелагея Петровна, что ты дальше кухни не ходишь, – тоном упрека заметила Соня. – Знаешь, как хозяева дурные вести любят? Иные и побить за такие известия могут. Нет, ну хозяйка бы драться не стала, она не из таковских, но испортить мне жизнь могла бы.

– Тогда сделай так, – посоветовала Пелагея Петровна, – если княжна еще раз сюда заявится, скажи хозяйке, что ты, мол, вспомнила, что она и раньше тут бывала, но не к вам приезжала, а к господину барону. Если хозяйка умная – а она, по-моему, не дура, хоть и молода очень, – она поймет.

– А знаешь, – объявила Соня, подумав, – я так и сделаю! Только вот беда – с тех пор, как хозяйка вернулась, княжна сюда и носу не кажет…

Сочтя, что с нее достаточно, Амалия отошла от двери и бросилась обратно в спальню. Щеки у нее горели, лоб заливала волна жара, но когда баронесса Корф добралась до спальни и бросилась на кровать, ее стало мучить неотвязное ощущение холода, так что она зарылась в одеяло, даже забыв снять комнатные туфли.

Итак, предчувствие ее не обмануло: свекровь добилась ее удаления из Петербурга вовсе не по расположению к Киреевым и не из какого-либо доброго чувства, а лишь для того, чтобы ввести в дом княжну Голицыну, о которой Амалия знала только, что та увивалась вокруг ее мужа и, по выражению горничной, «смотрела на него как на холостого».

Амалии было чудовищно больно – так же больно, как тогда, когда умер ее отец, к которому она была очень привязана; вспоминая те страшные дни, она была уверена, что никогда уже не испытает в жизни подобного отчаяния, потому что тогда ее сердце просто разорвется. Но сердце не разорвалось, хоть и билось как безумное, и Амалия ощущала, как пульсирует кровь в висках.

Она даже не могла плакать – сил не оставалось. Несколько раз она ударила кулаком по подушке – и неожиданно услышала чей-то ужасный хриплый голос, бормочущий проклятья в адрес свекрови и ее сообщницы.

«Это же мой голос, – сообразила Амалия, – это я…»

Но какая-то микроскопическая часть ее существа, не охваченная отчаянием, упорно нашептывала ей, что она выглядит унизительно, недостойно, нелепо – и хотя волна горя, ощущения собственного бессилия и ненависти к тем, кто ее предал, накрыла молодую женщину с головой, Амалия все же пыталась бороться. Она тихонько заскулила, уткнувшись лицом в подушку, и неожиданно слезы полились потоком. Амалия плакала, и плакала, и никак не могла остановиться.

Потом она лежала, прижавшись щекой к мокрой подушке, хлюпая носом и нервными движениями натягивая одеяло выше, еще выше – чуть ли не на макушку. В какие-то моменты ей хотелось умереть и в то же время страстно хотелось жить, чтобы иметь возможность отомстить – за все: за свои слезы, за ужасающее чувство унижения, за то, что она лежит, скорчившись и подобрав ноги, за то, что судьба оказалась к ней так несправедлива.

Потом она впала в подобие оцепенения и лежала, ни о чем не думая и бесцельно водя пальцем вдоль шва на пододеяльнике. В соседнем кабинете часы пробили девять, потом десять, потом одиннадцать. Соня несколько раз подходила к двери спальни, покашливала и удалялась, не смея войти.

«Как бы я хотела убить их обеих, – вяло подумала Амалия, – и княжну, и Полину Сергеевну… Прежде всего – Полину Сергеевну».

Кое-как, путаясь в одеяле, она выбралась из кровати, подошла к зеркалу, и собственное отражение – с сухими губами, с покрасневшими глазами и растрепанными волосами – неприятно поразило ее.

«Везет же некоторым – Георгий Алексеевич хотел избавиться от жены и избавился от нее… Хотя, если он убил ее и его сошлют на каторгу, это, пожалуй, нельзя считать везением».

Амалия почувствовала прилив холодной злости, который удивлял ее саму. Он побуждал ее действовать, а не сидеть в четырех стенах и плакаться; недавнее отчаяние он, нимало не обинуясь, обзывал глупостью, которая ничуть не поможет ей избавиться от соперницы и вернуть себе мужа.

«Хотя «вернуть» – неудачное слово… Даже если он ездил в театр с этой Голицыной, это необязательно означает, что он меня разлюбил».

«Но он не сказал мне, что был с ней в театре, – тотчас же возразила паника, – и вообще ни словом о ней не упомянул».

Амалия вышла к столу, чувствуя себя как разбитое на миллион осколков зеркало, которое только вчера отражало одни прекрасные и безмятежные картины. От нее не укрылось, что горничная поглядела ей в лицо почти с испугом.

– Мне приснился ужасный сон, – сухо сказала Амалия, чтобы хоть как-то объяснить свое состояние.

После завтрака (который, впрочем, скорее смахивал на ранний обед) баронесса Корф отправилась навестить мать, с которой собиралась посоветоваться по поводу случившегося. К величайшей досаде Амалии, выяснилось, что незадолго до ее прихода Аделаида Станиславовна отправилась делать покупки, и дома остался один дядюшка Казимир, который был последним человеком на свете, у которого Амалия спросила бы совета.

Не то чтобы дядюшка был глуп как пень или даже как два пня – совсем напротив, он отличался редкой сообразительностью, но только в том, что касалось его драгоценной особы и его удовольствий. Больше всего на свете дядюшка Казимир любил хорошо поесть, со вкусом одеться и приволокнуться за женщинами. К тому же он был адски разборчив и признавал только дорогие и хорошие вещи, тонкие вина и красивые лица.

Одним словом, дядюшка жил на широкую ногу – что было бы вполне извинительно, живи он на свой счет; но в том-то и дело, что всю свою сознательную жизнь Казимир с непостижимой ловкостью заставлял остальных расплачиваться за себя. Он никогда нигде не служил, и Амалия сомневалась в том, что он был в состоянии самостоятельно заработать хотя бы копейку. Слова «служба», «труд», «обязанности» повергали дядюшку в ступор. Раньше при малейшем намеке на то, что хорошо бы ему поработать, а не сидеть на шее у своих близких, Казимир раздражался, хлопал дверью и исчезал из виду; но теперь он лишь смотрел на вас жалобными глазами, полными столь выразительной укоризны, что упреки застревали у вас в горле. Было, впрочем, еще одно слово, которого дядюшка боялся пуще огня, а именно – брак. Все, что было связано с законным супружеством, приводило Казимирчика в ужас, и он с непостижимой ловкостью избегал любых попыток своих пассий отвести себя к алтарю – а такие попытки, между прочим, предпринимались постоянно. Признаться, Амалия устала ломать себе голову над вопросом о том, какую ценность в глазах других женщин представлял этот эгоистичный, никчемный, слабохарактерный мотылек. Сама она не дала бы за него и полушки, но, увы, он как-никак был ее родственником, и с ним приходилось считаться.