ей преодолевать не приходилось. Но наши ведь и не преодолевают. Они просто переписывают, что читают, только русскими буквами. Все эти гендерквиры, гендерфлюиды, демибои и демигерлы (это все из Википедии!) – одна, только малая часть нового языка науки о любви и сексе. Это даже не обязательная когда-то научная латынь, это просто с английского. Но и латынь не должна непременно транскрибироваться по-русски. Например, для обозначения непристойного языка, непристойной лексики возникло слово «обсценный» – «обсценный язык». Это вроде из латыни, но пришло через английский. Правда, по-английски это, во-первых, звучит приемлемо [əbˈsiːn], во-вторых, представляет собой термин обыденного языка. У нас же это вроде научный термин, и не в какой-нибудь науке, а в филологии (!) Слово «филология» вроде бы первоначально имело смысл «любовь к слову», но именно филологи принесли это слово («обсценный») в русский язык, а от сексологов и психологов пришли все эти петтинги, консумации, демигерлы и пр. Для этого надо очень не любить русское слово. И все теперь говорят на этом совершенно «обсценном» языке. Поистине наступает «глухота паучья».
Но вернемся к сциентистике и гуманитаристике. Настоящая книга имеет в основном нарративный характер, и в этом смысле относится скорее к гуманитаристике. Основоположник нейропсихологии знаменитый А. Р. Лурия любил говорить о «романтической науке» и считал нужным писать книги двух видов: формально-структурные, которые он именовал классическими, и другие, как он выражался, романтические. Из собственных работ к первым он относил, например, «Высшие корковые функции человека», ко вторым – «Маленькую книжку о большой памяти» (раннее название «Ум мнемониста) и «Потерянный и возвращенный мир» (с подзаголовком «История одного ранения»). Хотелось бы, чтобы настоящая книга в какой-то степени соединяла в себе черты обоих этих жанров.
Диагнозы
Продолжим рассмотрение болезни Вебера. Самым распространенным объяснением болезни Вебера практически все врачи считали отсутствие нормальной половой жизни. В медицине (и не только в медицине) того времени (и не только того времени) это было общим местом. Недостаточные либо, наоборот, избыточные половые сношения считались главной причиной любого рода неврологических нарушений. Этому способствовало новое открытие пола в психоанализе Фрейда, его учеников и последователей. Свое мнение о психоанализе вообще и об идеях Отто Гросса, одного из enfants terribles психоаналитического движения, сам Вебер жестко сформулировал позднее, когда волей судьбы оказался замешан в одном из громких сексуальных скандалов эпохи (с. 207). Й. Радкау, которого можно считать одним из главных специалистов по «эпохе нервозности» (так называется его книга, на которую мы ссылались выше), говорит, что точка зрения, согласно которой секс – лучшее лекарство от душевных проблем, была популярной в среде врачей. И не только в среде врачей, но и в самых широких народных массах. Есть много оснований считать, что такое мнение, по крайней мере в широких народных массах, господствует и по сей день.
Так вот, даже в самом первом санатории на Бодензее, куда направился Вебер при обострении симптомов болезни, его лечащий врач Мюльбергер пришел к выводу, что в корне веберовских несчастий лежит недостаточное половое удовлетворение (R, 277). Супруга Марианна и тогда, и впоследствии жестко критиковала такой диагноз, ибо в этой медицинской констатации содержался как бы невысказанный упрек в ее адрес по причине ее недостаточной женственности, привлекательности, отсутствия шарма и пр. Но был в этой ее критике и позитивный аспект – она находила источник болезненного состояния мужа в необходимости «морального самопреодоления», то есть преодоления последствий слишком жесткого воспитания в детстве. Врачи полагали необходимым обеспечить супругам «нормальную» половую жизнь, что должно было стать основанием полного выздоровления мужа. Марианна же считала иначе. Дело не в их супружеской жизни, ибо в течение многих лет подобных проблем не возникало. «У тебя не возникало сексуальных возбуждений, – писала она мужу, – поскольку у тебя вообще не было нервной болезни. И эта половая неврастения, по моему убеждению, есть следствие нервной возбудимости вообще и исчезнет вместе с нею, а не наоборот». Кроме того, писала она, «Альфред недавно сказал мне, что у него затруднения возникают, только когда разгуливаются нервы, и никогда иначе»[12]. Это к тому, что брат Альфред, очевидно, тоже страдал половой неврастенией, хотя и не в такой тяжелой форме.
Врачи в разных санаториях – в Констанце на Бодензее, в альпийском Урахе – применяли разные методы лечения, в частности лечили гипнозом, как раз входившим в моду в то время, прибегали к разным манипуляциям, о которых Марианна пишет с отвращением, в частности к обертываниям, лечению электричеством[13]. Главное – доктора, кажется, не понимали, что происходит с больным. Общая позиция всех консультантов состояла в том, что больному нужно обеспечить «половое возбуждение» и что это обязанность жены. Грубо говоря, жена должна пробудить мужа сексуально, что в дальнейшем должно привести его к выздоровлению. Такое суждение не требует специального медицинского образования, это – на уровне народных рецептов. Но что гораздо хуже, больной и его супруга в результате оказывались в тупике. Ведь в этих рецептах, даже если их давали светила медицины, не учитывалось, что супруги живут в браке вот уже пять или шесть лет, что таких приступов неврастении раньше не возникало, что половых сношений в браке, скорее всего, не было и что брак, тем не менее, как можно предположить, был счастливым. Муж и жена были товарищами и были нужны друг другу. Как жена в таких обстоятельствах должна «сексуально возбудить» мужа? Тем более что доктора, выдвигая такую рекомендацию, одновременно прописывали больному успокоительные таблетки для избегания ночных эрекций. Марианна приходила к выводу, что «ничего позитивного об этих вещах врачи не знают»[14].
Самый общий диагноз медиков гласил: неврастения. Это был крайне популярный в то время, но при этом очень двусмысленный диагноз. Он мог выглядеть как успокоительно расслабляющим («это ведь только нервы», нарушения в вегетативной системе), так и опасно настораживающим – как приближение душевной болезни (R, 291). Применительно к Веберу он выглядел скорее тревожно. Призрак душевной болезни постоянно бродил вокруг семейства: душевная болезнь Эмми Баумгартен, с которой был помолвлен Макс еще до встречи с Марианной и мать которой (Ида Баумгартен, родная сестра матери Макса) позже покончила с собой; сумасшествие отца Марианны, свидетельницей чего она стала еще в детстве; психические заболевания троих ее братьев; наконец, тяжелая депрессия и самоубийство юного племянника Макса Отто Бенеке, которого Максу и Марианне некоторое время пришлось опекать уже в тяжелые годы болезни Макса. Кроме того, упоминание менингита, или воспаления оболочек головного мозга, перенесенного Максом еще в раннем детстве – как минимум внешние следы менингита он сохранял вплоть до времени студенчества, – заставляли консультирующих профессоров озабоченно покачивать головами. Да и господствующее в культуре в то время представление о связи духовной одаренности с душевной болезнью прекрасно укладывалось в диагноз. Книга знаменитого итальянца Чезаре Ломброзо «Гениальность и помешательство» уже тогда была причислена к научной классике. А культ Ницше, господствовавший в Европе, превращал больного, страдающего философа в икону интеллектуалов. Вебер и его жена относились к учению Ницше с его иррационализмом и имморализмом явно отрицательно, что, однако, не означало отрицания его таланта и силы убеждения. Ницше был элементом их духовной среды, частью воздуха, которым они дышали, и тревожную мысль о связи гения и безумия они вдыхали с этим воздухом.
Все это заставляло Вебера пристально всматриваться в себя, опасаясь увидеть знаки потери разума и буквально заставляя себя мыслить четко и методично. Уже гораздо позднее, в предпоследний год своей жизни, в письме Эльзе Яффе он ругает свой тогдашний «чуждый любви холодный мозг», признаваясь тем не менее, что «этот шкаф со льдом часто был мне нужен, целые годы он был последним спасением, тем, что оставалось „чистым“ против бесов, которые играли со мной в свои игры, когда я болел (да часто и раньше)» (MWG II/10, 514). Радкау высказывает, на наш взгляд, обоснованно мысль о том, что стремление добиться максимальной четкости мышления, да и убедить себя в том, что болезнь не разрушила его разум, объясняет тот факт, что первыми работами, которые последовали в период относительного выздоровления, стали именно методологические работы.
Указанная двойственность неврастении заставляла Вебера в попытках самодиагностики делить симптомы болезни на физические и психические. Он разъяснял в письме матери, что апатия, которая им овладевает, это «не психическая» апатия, а нарушения речи – «чисто физическое явление, отказывают нервы» (R, 295). Это все совершенно не медицинские понятия, а своего рода натурфилософские попытки понимания собственной болезни. Кроме того, здесь опять налицо стремление заговорить болезнь, то есть обезопасить себя от нее путем произнесения магических формул, отделяющих физическое от психического; физическое – это функциональные нарушения, которые хотя и не привязаны к каким-то телесным изменениям, но имеют проявления в телесных функциях, тогда как психические функции – способность логически мыслить, например, а также способность отслеживать и умственно фиксировать проявления собственных болезненных процессов и состояний – эта способность остается незатронутой. Когда Вебер говорит о локальных функциональных нарушениях физического характера, он, скорее всего, имеет в виду именно сексуальные нарушения. Но, как справедливо восклицает Радкау, можно ли предположить, что сексуальность – это исключительно физический, то есть исключительно телесный процесс, а не сочетание физического с психическим? И можно ли всерьез предположить, спросим мы, что изощренному уму Макса Вебера было недоступно понимание психической природы сексуальности? Поэтому мы и говорим, что указанное подразделение симптомов на физические и психические и попытки свести болезнь к физическим проявлениям – это не столько попытки диагностики, сколько заговаривание душевных ран. Иначе это трудно объяснить. Конечно, такое псевдорациональное, а в сущности суеверное поведение не делает чести пророку «расколдовывания» (с. 222), но его можно понять как проявление страха перед потерей разума. «Не дай мне бог сойти с ума. // Нет, легче посох и сума; // Нет, легче труд и глад», – писал Пушкин. Страдания – физический или психический характер они имели – конечно, затемняли восприятие и мешали мыслить ясно.