а могиле ребенка.
Да, я изведала все муки,
Мечтала жадно о конце…
Но нет! Остановились руки,
Живу – с печалью на лице…
Весной по кладбищу бродила
И холмик маленький нашла.
Пусть неизвестная могила
Узнает все, чем я жила!
Я принесла цветов любимых
К могиле на закате дня…
Но кто-то ходит, ходит мимо
И взглядывает на меня.
И этот взгляд случайно встретя,
Я в нем внимание прочла…
Нет, я одна на целом свете!..
Я отвернулась и прошла.
Или мой вид внушает жалость?
Или понравилась ему
Лица печального усталость?
Иль просто – скучно одному?..
Нет, лучше я глаза закрою:
Он строен, он печален; пусть
Не ляжет между ним и мною
Соединяющая грусть…
Но чувствую: он за плечами
Стоит, он подошел в упор…
Ему я гневными речами
Уже готовлюсь дать отпор,—
И вдруг, с мучительным усильем,
Чуть слышно произносит он:
«О, не пугайтесь. Здесь в могиле
Ребенок мой похоронен».
Я извинилась, выражая
Печаль наклоном головы;
А он, цветы передавая,
Сказал: «Букет забыли вы».—
«Цветы я в память встречи с вами
Ребенку вашему отдам…»
Он, холодно пожав плечами,
Сказал: «Они нужнее вам».
Да, я винюсь в своей ошибке,
Но… не прощу до смерти
(нет!)
Той снисходительной улыбки,
С которой он смотрел мне вслед!
Здесь сложное переплетение смерти и эротики, смирения и гордыни. Не надо, конечно, рассматривать это стихотворение как что-то вроде иллюстрации к письму Эльзы Максу от 21 января 1917 г. Но это поэтическая характеристика стиля чувств эпохи чувствительности, где мысль о самоубийстве, кладбище, сама смерть, особенно смерть невинного ребенка, становится основанием и поводом к эротической игре. Только героиня стихотворения попадает впросак, столкнувшись не с потенциальным партнером по эротической игре, когда соединяющая грусть может плавно переходить в любовную связь, а с человеком, испытавшим настоящую реальную утрату. И эта реальность разоблачает ее игру, а попытка все-таки продолжить игру, оставив букет ребенку («Цветы я в память встречи с вами ребенку вашему отдам…»), то есть, включив мертвого ребенка в эротическую игру, жестко отвергнута: мужчина не хочет играть перед лицом смерти, цветы, говорит он, «нужнее вам» в вашем мире пикантных намеков и игр, а не в моем настоящем мире беды и горя. Это и уязвляет героиню сильнее всего. Стихотворение не случайно посвящено памяти Стриндберга, который наряду с прочими приписываемыми ему свойствами считался женоненавистником. И Блок в этом стихотворении показывает, почему он им был.
Но в мире Эльзы и Макса ситуация совсем иная, чем в стихотворном мире Блока. Они – не чужие друг другу, и цветы (венок, принесенный Максом) принимаются с благодарностью и чувством душевного потрясения. Еще один шаг друг к другу сделан. На предыдущей встрече оба говорили осторожно, будто бы они старые друзья юности, случайно встретившиеся вновь. Это все-таки была еще игра, начальная игра в расчете на ностальгическую соединяющую грусть. Теперь же перед лицом смерти играть стало просто не нужно, и, как пишет Эльза, «все разъединяющее исчезло». Это все хотя бы приблизительно передает то сложное сочетание чувств, которые испытывали Макс и Эльза на могиле Петера. Память о Петере Яффе, память об утрате стала для них мостом, который сблизил их вновь.
По пути на переговоры относительно профессуры в Вене 30 октября 1917 г. Макс посетил Эльзу в Вольфратсхаузене. Об этом она пишет Марианне: «Я все еще в совершенном потрясении. За этим самым столом, на котором я сейчас пишу <…> сидел Макс Вебер и пил чай <…> Всерьез, как мне на самом деле хочется, я просто не могу писать – для этого не хватит пары бедных письменных слов. Но ты понимаешь, правда?» (MWG II/10, 26). Марианна понимала; пожалуй, она была единственным человеком в мире, за исключением самих Макса и Эльзы, а может быть, даже включая Макса и Эльзу, кто понимал, что происходит.
На следующий год контакты Макса и Эльзы стали чаще и теснее. Он посетил ее по пути в Вену и обратно в апреле и июле 1918 г., а также в ноябре в связи с его докладом на собрании Прогрессивной партии «Новая политическая организация Германии». Эльза через много лет по просьбе Эдуарда Баумгартена сделала запись об этом. Макс был у нее 5 ноября. «Прогулка по берегу Изара, долгий вечер, сонеты Шекспира. Когда я вспоминаю те решающие дни начала ноября 1918 г., то я снова вижу выражение смягчающей сердце печали, для избавления от которой можно было перейти любые барьеры» (MWG II/10, 26). Как пишут авторы предисловия к последнему тому собрания писем Вебера, после этого дня все письма Макса Вебера к Эльзе Яффе стали в прямом и полном смысле слова любовными письмами.
Выбор смерти
Итак, 5 ноября 1918 г. произошла новая встреча Макса и Эльзы, их, пользуясь терминологией Й. Радкау (отнесенной им, правда, к прогулке на гондоле в Венеции), «душевное и телесное сближение». Ровно через пять месяцев, 6 апреля 1919 г., распоряжением министерства культов Баварской республики Вебер был назначен профессором Мюнхенского университета. Теперь должна была начаться новая жизнь. Никто еще не знал, что Веберу оставалось жить только год и два месяца. Но дорога, которая привела Макса Вебера к смерти в назначенный час 14 июня 1920 г., была им уже избрана. Он уже встал на эту дорогу и сойти с нее, наверное, не мог. Это ведь ко многому обязывающее утверждение. Оно должно быть обоснованным. Зададимся вопросами: когда он бесповоротно встал на эту дорогу, когда была пройдена точка невозврата и какую жизнь он мог бы прожить, если бы в решающий момент выбрал другой путь, а не тот, который действительно выбрал?
2 февраля 1919 г., то есть через несколько дней после рекомендации баварского правительства (с. 276), но за несколько дней до завершения переговоров с референтом господином Маттом относительно мюнхенской профессуры, Вебер получил срочную телеграмму от директора управления вузами в прусском министерстве культов К. Г. Беккера следующего содержания: «Министерство культов предлагает Вам ординариат по учению о государстве и политике в университете Бонна. Тематика и нагрузка по Вашему желанию. Письмо последует. (Подписано) Беккер» (MWG II/10, 428). Собственно, это именно то, чего хотел и о чем мог только мечтать Вебер в течение всей своей новой жизни после болезни: слова «тематика и нагрузка по Вашему желанию» означали возможность концентрации на социологии и освобождения от экзаменационной и прочей университетской рутины. Знаменитый Боннский университет опасался конкуренции со стороны нового университета в Кёльне и хотел, приглашая Вебера, повысить свой авторитет и привлекательность. Вебер сначала связался с юридическим факультетом в Бонне, чтобы узнать, поддерживает ли факультет это приглашение, или же министерство хочет посадить его туда сверху, насильственным порядком, или, как выражался сам Вебер, «октроировать»: «перед тем как снова обратиться в учебный отдел, мне важно понимание, что я буду трактовать социологию в ее полном объеме, т. е. как прежде всего социологию права и социологию государства. Я представляю себе крайне дилетантский подход, в каком обе эти специальности, да и социология вообще преподносятся, а тем самым и дискредитируются юристами, да и не юристами, чему я хочу противопоставить четкое и ясное разделение юридического и социологического подходов» (MWG II/10, 429). В ответном письме Беккеру Вебер благодарит за приглашение, но объясняет, что находится в процессе переговоров с Мюнхенским университетом и чувствует себя связанным обязательствами. Если же переговоры в Мюнхене не увенчаются успехом, он с радостью откликнется на предложение из Бонна. После того как переговоры в Мюнхене завершились, он написал письмо с отказом от предложения, где сослался на соображения чести и верности взятым на себя обязательствам, заверив, что в остальном боннское место было бы для него во всех отношениях крайне желанным.
На самом деле он с самого начала знал, что не примет боннское приглашение. Хотя, конечно, счел его крайне лестным. После получения письма от Беккера он написал Эльзе, будучи, судя по тону письма, в состоянии эйфорической приподнятости:
20 000 марок «гарантированно» предлагают мне сумасшедшие пруссаки за 2 часа нагрузки в Бонне (умножь это 7 раз на 24, учти каникулы!) – не следует ли мне за такой «прайс» требовать от тебя исключительного и крайне уважительного обращения? Думаю, что даже индийский белый слон столько не стоит, так что я еще поспорю с твоей зоологией, возможно даже потребую, чтобы меня снова звали «уважаемый учитель» <…> Марианнины глазки [от такого предложения. – Л.И.] заблестели немножко жадно. Ну, в самом деле, не стоит ли подумать перед мюнхенским вызовом? А если опять не получится, что тогда? Посмотри, ты ведь всегда мечтал об «исследовательской» профессуре, так вот она! <…> Ну да, она, а еще «ранняя старость», которую мне напророчили умные медики, – вот что там! А в Мюнхене – поздняя, хочу надеяться, что не слишком поздняя юность, будь она долгой или короткой, а еще риск (MWG II/10, 459–460).
Эта «исследовательская профессура», как ее называл Вебер, более всего соответствовала его научным и карьерным интересам, но он был привязан к Мюнхену – не к университету, конечно, а к Эльзе. Выбирая Мюнхен, он выбирал Эльзу. Понятно, что «альтернативная история» – сомнительное занятие, но хочется порассуждать, что было бы, если бы Вебер выбрал Бонн. Было ли верным его взвешивание шансов и перспектив? С одной стороны, да, оно было совершенно верным. Позже он писал: Бонн «был бы для меня единственно правильным, я это знал» (MWG II/10, 672). Он это знал, но выбрал Мюнхен. В качестве альтернативы он мог бы получить раннюю старость, о которой его предупредили врачи, плодотворную работу и спокойную жизнь. Скорее всего он прожил бы гораздо дольше. Старики ведь живут долго. Но он выбрал позднюю юность, а также риск – русскую рулетку в лице Эльзы Яффе. Можно сказать, что, делая выбор между поздней юностью и ранней старостью, он выбирал в конечном счете свою смерть.