Драматические произведения. Мемуары — страница 11 из 81

Как же, по его мнению, ей следовало поступить? Значит, наше прелестное дитя, вместо того чтобы ответить взаимностью очаровательному юному поклоннику, да к тому же ещё и знатному, должно было выйти замуж за старого подагрика-лекаря? Славно же он устраивает её судьбу! И только потому, что вы не разделяете мнения этого господина, у вас оказываются «все недостатки дурно воспитанной девицы»!

Может статься, буйонская газета благодаря справедливости и искренности своих критиков и приобретает себе друзей во Франции, зато нужно сказать прямо, что по ту сторону Пиренеев друзей у неё будет гораздо меньше, а главное, что она слишком сурова к испанским дамам.

Кто знает, а вдруг её сиятельство графиня Альмавива, пример для женщин её круга, ангел в семейной жизни, хотя мужа своего она уже разлюбила, в один прекрасный день припомнит те вольности, которые с дозволения и одобрения говорят о ней в Буйоне?

Подумал ли непредусмотрительный журналист хотя бы о том, что графиня, пользующаяся благодаря положению своего мужа огромным влиянием в высоких сферах, могла бы выхлопотать для него пособие от испанской газеты, а может быть, даже и право на издание испанской газеты, и что избранный им род занятий требует от него бережного отношения к знатным дамам? Всякий поймёт, что это я для него стараюсь, — мне-то, собственно, всё равно.

Пора, однако ж, оставить в покое этого моего противника, хотя это он, главным образом, утверждает, будто, чувствуя, что моей пьесе, разделённой на пять действий, не удержаться на сцене, я, чтобы привлечь зрителей, сократил её до четырёх. А если бы даже и так? Не лучше ли в трудную минуту пожертвовать пятою частью своего имущества, нежели отдать его целиком на разграбление?

Но не впадайте, дорогой читатель (то есть я хотел сказать — милостивый государь), не впадайте, пожалуйста, в распространённую ошибку, это очень отразилось бы на правильности вашего суждения.

Моя пьеса только кажется четырёхактною, в действительности же и на самом деле она состоит из пяти актов: первого, второго, третьего, четвёртого и пятого, как обыкновенно.

Правда, в день сражения, видя, что враги неистовствуют, партер бурлит, бушует и глухо ропщет, как морские валы, и, слишком хорошо зная, что этот неясный гул, предвестник бурь, вызвал уже не одно кораблекрушение, я пришёл к выводу, что многие пьесы, тоже состоящие из пяти действий, как и моя, вдобавок так же превосходно написанные, как и моя, не пошли бы целиком к чёрту, как пошла бы и моя, если бы авторы не приняли смелого решения, какое принял я.

Убедившись, что бог завистников разгневан, я твёрдо сказал актёрам:

О дети, жертва здесь необходима!

Сделав уступку дьяволу и разорвав рукопись, я воскликнул: «Бог свистящих, сморкающихся, плюющих, кашляющих и бесчинствующих, ты жаждешь крови? Так пей же моё четвёртое действие, и да утихнет твой гнев!»

И вот, поверите ли, адский шум, от которого бледнели и терялись актёры, в то же мгновение начал ослабевать, утихать, спадать, его сменили рукоплескания, и дружное браво вырвалось из глубин партера и, ширясь, поднялось до самых верхних скамеек райка.

Из всего вышесказанного, милостивый государь, следует, что в моей пьесе осталось пять действий: первое, второе и третье — на сцене, четвёртое — у дьявола, а пятое — там же, где и первые три. Сам автор ручается вам, что от этого четвёртого действия, которое не показывают, пьеса больше всего выигрывает именно потому, что его не показывают.

Пусть люди злословят как угодно, с меня довольно того, что я высказал свой взгляд; с меня довольно того, что, написав пять действий, я тем самым принёс дань уважения Аристотелю, Горацию, Обиньяку[17], а также современным писателям и вступился за честь правил в искусстве.

Чёрт с ней, с переделкой, — моя колесница и без пятого колеса катится не хуже: публика довольна, я тоже. Почему же недовольна буйонская газета? Почему? Да потому, что трудно угодить людям, которые по самому роду своих занятий обязаны весёлые вещи всегда признавать недостаточно серьёзными, а серьёзные — недостаточно игривыми.

Льщу себя надеждой, милостивый государь, что я рассуждаю разумно и что вы довольны моим силлогизмом.

Мне остаётся ответить на замечания, коими некоторые лица почтили эту наименее значительную из всех пьес, осмелившихся в наш век появиться на сцене.

Я оставляю в стороне письма без подписи, которые посылались и актёрам и мне и которые обыкновенно называются анонимными; видимо, судя по их резкости, корреспонденты, мало что смыслящие в критике, не вполне отдают себе отчёт в том, что скверная пьеса — это ещё не скверный поступок и что брань, допустимая по отношению к плохому человеку, всегда неуместна по отношению к плохому писателю. Перейдём к другим.

Знатоки находили, что я сделал ошибку, заставив севильского шутника критиковать в Севилье французские обычаи, меж тем как правдоподобие требовало, дескать, чтобы он держался испанских нравов. Это верно, я и сам был того же мнения и для большего правдоподобия вначале собирался написать и поставить пьесу на испанском языке, но один человек со вкусом в разговоре со мной заметил, что тогда она, пожалуй, утратит для парижской публики некоторую долю своей весёлости, — именно этот довод и заставил меня написать её по-французски. Таким образом, я, как видите, многим пожертвовал ради веселья, но так и не мог развеселить буйонскую газету.

Другой театрал, выбрав момент, когда в фойе было много народа, самым серьёзным тоном бросил мне упрёк в том, что моя пьеса напоминает Во всём всё равно не разберёшься[18]. «Напоминает, сударь? Я утверждаю, что моя пьеса и есть Во всём всё равно не разберёшься». — «Как так?» — «Да ведь в моей пьесе так до сих пор и не разобрались». Театрал осёкся, а все кругом засмеялись, главным образом, потому, что тот, кто упрекал мою пьесу в сходстве с пьесой Во всём всё равно не разберёшься, сам положительно ни в чём не разбирался.

Несколько дней спустя (это уже серьёзнее) в доме у одной больной дамы некий представительный господин, весь в чёрном, с пышной причёской, опираясь на палку с изогнутой ручкой, чуть дотрагивался до запястья дамы и в вежливой форме высказывал сомнения в справедливости моих сатирических замечаний по поводу врачей. «А у вас, сударь, есть друзья среди докторов? — спросил я. — Мне было бы чрезвычайно неприятно, если бы мои шалости…» — «Не в этом дело, сейчас видно, что вы меня не знаете. Я человек беспристрастный, в данном случае я имею в виду всю корпорацию в целом». По его словам очень трудно было догадаться, кто бы это мог быть! «Знаете, сударь, — возразил я, — в шутках не то важно, соответствуют ли они истине, а хороши они или нет». — «А если мы с этой стороны взглянем на вашу пьесу, то много ли вы выиграете?» — «Браво, доктор! — воскликнула дама. — Этакое чудовище! Чего доброго, он ещё и нас, женщин, очернил! Давайте заключим против него единый союз».

При слове доктор я начал догадываться, что дама говорит со своим врачом.

— Милостивая государыня и милостивый государь, — скромно заговорил я, — я действительно допустил в этом отношении некоторые промахи, но я не придавал им никакого значения, оттого что они совершенно безвредны.

Да и кто посмел бы пойти против этих двух могущественных корпораций, владычество которых распространяется на всю вселенную и которые поделили между собою мир? Назло завистникам красавицы будут царить до тех пор, пока существует наслаждение, а доктора — пока существует страдание. Крепкое здоровье так же неизбежно приводит нас к любви, как болезнь отдаёт нас во власть медицины.

Впрочем, если взвесить преимущества и той и другой стороны, — кто знает, может статься, искусство врачевания до некоторой степени превзойдёт красоту. Красавицы часто отсылают нас к врачам, но ещё чаще врачи берут нас под своё наблюдение и уже не отсылают к красавицам.

Таким образом, когда шутишь, то, пожалуй, не мешает принимать в соображение разницу в последствиях нанесённой обиды: во-первых, красавицы мстят тем, что покидают нас, а это является злом отрицательного свойства, в отличие от врачей, которые мстят тем, что завладевают нами, а это уже зло чисто положительное.

Во-вторых, когда мы в руках врачей, они делают с нами всё, что хотят, красавицы же, будь то красавицы писаные, делают с нами только то, что могут.

В-третьих, чем чаще мы видимся с красавицами, тем менее необходимыми становятся они для нас, тогда как, раз прибегнув к врачам, мы потом уже не можем без них обойтись.

Наконец, владычество одних существует, очевидно, только для того, чтобы упрочить владычество других, ибо чем больше румяная юность предаётся любви, тем вернее бледная старость подпадает под иго медицины.

Засим, милостивая государыня и милостивый государь, раз вы заключили против меня единый союз, значит, я поступил правильно, что представил свои оправдания заодно вам обоим. Верьте же мне, что мой обычай — поклоняться красавицам и опасаться врачей и что если я и говорю что-либо дурное о красоте, то только в шутку, равно как не без трепета посмеиваюсь я над медициной.

У вас, милостивые государыни, нет оснований сомневаться в моей искренности: самые ярые мои враги вынуждены были признать, что в порыве раздражения, когда моя досада на одну красотку легко могла распространиться на всех прочих, я мгновенно остановился на двадцать пятом куплете и, внезапно раскаявшись, принёс в двадцать шестом повинную разгневанным красавицам:

Красавицы! Вы не должны

Моим смущаться осужденьем,

Что не всегда любви верны, —

Зато верны вы наслажденьям.

Пускай на яд шутливых стрел

Прекрасный пол не негодует:

Ведь тот их слабости бичует,

Кто с ними б их делить хотел!

Что же касается вас, господин доктор, то ведь известно, что Мольер…