Драматические произведения. Мемуары — страница 17 из 81

(в переводе Николая Михайловича Любимова)Комедия в пяти действиях

Тут смешался глас рассудка

С блеском лёгкой болтовни.

Водевиль


Предисловие к «Женитьбе Фигаро»

Я пишу это предисловие не ради бесплодных рассуждений о том, хороша или плоха пьеса, которую я поставил на сцене: время для подобных рассуждений прошло; моя цель — подвергнуть тщательному изучению вопрос (а это я обязан делать при всех обстоятельствах), не написал ли я вещи, достойной порицания.

Заставить кого бы то ни было сочинить комедию, похожую на все прочие, невозможно, и если я по причинам, которые мне лично представлялись важными, сошёл с чересчур избитой дороги, то допустимо ли меня судить, как это делали иные, на основании правил, коих я не придерживаюсь? Допустимо ли печатать детскую болтовню о том, будто бы я вернул драматическое искусство в младенческое состояние, вернул единственно потому, что надумал проложить новую тропу для того самого искусства, основной и, быть может, единственный закон которого — развлекать, поучая? Но дело не в этом.

В большинстве случаев мы вслух браним пьесу не за то, за что браним её в душе. Та или иная черта, которая произвела на нас неприятное впечатление, или отдельное слово, которое нас уязвило, остаются погребёнными в нашем сердце, язык же в это время мстит тем, что осуждает почти всё остальное; таким образом, в области театра можно считать установленным, что, упрекая автора, мы меньше всего говорим о том, что нас больше всего коробит.

Быть может, эту двойственность комедии не мешало бы сделать явной для всех; я же извлеку из моей комедии ещё большую пользу, если, разбирая её, сумею привлечь внимание общества к тому, чтó следует разуметь под словами: нравственность на сцене.

Мы строим из себя придирчивых и тонких знатоков и, как мне уже приходилось указывать в другом месте, прикрываем личиной благопристойности падение нравов, вследствие чего мы превращаемся в ничтожества, не способные ни развлекаться, ни судить о том, что же нам нужно, превращаемся — не пора ли заявить об этом прямо? — в пресыщенных кривляк, которые сами не знают, чего они хотят и чтó им нужно любить, а что отвергать. Самые эти избитые понятия: хороший тон, хорошее общество, применяемые без разбора и обладающие такой растяжимостью, что неизвестно, где их точные границы, оказали пагубное действие на ту искреннюю, неподдельную весёлость, какою отличается юмор нашего народа от всякого другого юмора.

Прибавьте к этому назойливое злоупотребление другими высокими понятиями, как, например, благопристойность, чистота нравов, — понятиями, которые придают такой вес, такую значительность суждениям наших театральных критиков, что они, эти критики, пришли бы в отчаяние, если б им было воспрещено применять подобное мерило ко всем драматическим произведениям, и вы будете иметь некоторое представление о том, что именно сковывает вдохновение, запугивает авторов и наносит смертельный удар искусству интриги; а между тем отнимите у комедии это искусство, и останутся лишь вымученные остроты, самая же комедия не продержится долго на сцене.

Наконец, к умножению несчастий, все решительно сословия добились того, что авторы уже не имеют права обличать их в своих драматических произведениях. Попробуйте только сыграть теперь Расиновых Сутяг, и вы непременно услышите, как Дандены[32], Бридуазоны и даже люди более просвещённые закричат, что нет уже более ни нравственности, ни уважения к властям.

Попробуйте только написать теперь Тюркаре[33], и на вас тотчас посыплются все виды сборов, поборов, податей, пошлин, налогов и обложений, на вас навалятся все, кому вменяется в обязанность таковые взимать. Впрочем, в наше время для Тюркаре не нашлось бы образцов. Но если даже придать Тюркаре другие черты, его всё равно постарались бы не пропустить.

Попробуйте только вновь вывести на сцену Мольеровых несносных, Мольеровых маркизов и должников, и вы сразу вооружите против себя высшее и среднее, новое и старое дворянство. Мольеровы Учёные женщины возмутили бы наши кладези женской премудрости. А какой искусный счётчик возьмётся вычислить силу и длину рычага, который в наши дни мог бы поднять на высоту театральных подмостков великого Тартюфа? Вот почему автор комедий, призванный, казалось бы, развлекать или же просвещать публику, принуждён, вместо того чтобы вести интригу по своему благоусмотрению, нанизывать одно невероятное происшествие на другое, паясничать, вместо того чтобы от души смеяться, и — из боязни нажить себе тьму врагов, ни одного из которых он в глаза не видит, пока трудится над жалким своим творением, — искать моделей за пределами общества.

Одним словом, я пришёл к заключению, что если только какой-нибудь смельчак не стряхнёт всей этой пыли, то в недалёком будущем французскому народу опротивеют скучные наши пьесы и он устремится к непристойной комической опере и даже ещё дальше: на бульвары, к смрадному скопищу балаганов, этому позору для всех нас, — туда, где благопристойная вольность, изгнанная из французского театра, превращается в оголтелую разнузданность, где юношество набирается всяких бессмысленных грубостей и где оно вместе с нравственным чувством утрачивает вкус ко всему благопристойному, а заодно и к образцовым произведениям великих писателей. Таким смельчаком захотел быть я, и если в своих произведениях я большого таланта не обнаружил, то, во всяком случае, намерение моё сказывается всюду.

Я полагал, полагаю и теперь, что без острых положений в пьесе, положений, беспрестанно рождаемых социальною рознью, нельзя достигнуть на сцене ни высокой патетики, ни глубокой нравоучительности, ни истинного и благодетельного комизма. Автор трагедий свободен в выборе средств: он настолько смел, что допускает чудовищное преступление, заговоры, захват власти, убийство, отравление и кровосмешение в Эдипе и Федре, братоубийство в Вандоме, отцеубийство в Магомете, цареубийство в Макбете[34] и т. д. и т. д. Менее отважная комедия не преувеличивает столкновений, так как рисуемые ею картины списаны с наших нравов, а её сюжеты выхвачены прямо из жизни. Но можно ли заклеймить скупость, не выведя на сцену презренного скупца? Можно ли обличить лицемерие, не сорвав маски, как это сделал в Тартюфе Оргон, с отвратительного лицемера, который собирается жениться на его дочери и вместе с тем заглядывается на его жену? Или волокиту, не столкнув его с целым роем прелестниц? Или отчаянного игрока, не окружив его мошенниками, если только, впрочем, он теперь уже сам не принадлежит к этой породе людей?

Все эти действующие лица далеко не добродетельны; автор и не выдаёт их за таковых: он никому из них не покровительствует, он живописует их пороки. Но неужели же только оттого, что лев свиреп, волк прожорлив и ненасытен, а лиса хитра и лукава, басня теряет свою назидательность? Если автор направляет её против глупца, упоённого славословиями, то из клюва вороны сыр попадает прямо в пасть лисицы, и нравоучительный смысл басни не вызывает сомнений; обрати он её против низкого льстеца, он закончил бы свою притчу так: «Лисица сыр схватила и проглотила, однако ж сыр отравлен был». Басня — это быстрая комедия, а всякая комедия есть не что иное, как длинная басня: разница между ними в том, что в басне животные наделены разумом, в комедии же нашей люди часто превращаются в животных, да притом ещё в злых.

Когда Мольер, которого так донимали глупцы, награждает Скупого расточительным и порочным сыном, выкрадывающим у него шкатулку и бросающим ему в лицо оскорбления, то откуда же он выводит мораль — из добродетели или из порока? А какое ему, собственно, дело до этих отвлеченных понятий? Его задача — исправить вас. Правда, тогдашние литературные сплетники и доносчики поспешили разъяснить почтеннейшей публике, как все это ужасно. Всем известно также, что на него ополчились сановные завистники, или, вернее, завистливые сановники. Обратите внимание, как строгий Буало[35] в послании к великому Расину мстит за своего покойного друга, вспоминая такие подробности:

Невежество и спесь с презрением во взглядах,

В кафтанах бархатных и кружевных нарядах

Садились в первый ряд — мы все видали их, —

Презрительным кивком пороча каждый стих.

Там командор ворчал, что в пьесе нету такта,

И выбегал маркиз посередине акта,

А если о ханжах шла в этой пьесе речь,

Так нужно автора взять на костёр и сжечь.

И, наконец, иной маркизик очень прыткий

За шутки над двором грозил им страшной пыткой[36].

Людовик XIV оказывал искусствам широкое покровительство; не обладай он столь просвещённым вкусом, наша сцена не увидела бы ни одного из шедевров Мольера, и всё же в прошении на имя короля этот драматург-мыслитель горько жалуется, что разоблачённые им лицемеры в отместку всюду обзывают его печатно развратником, нечестивцем, безбожником, демоном во образе человеческом; и это печаталось с дозволения и одобрения покровительствовавшего ему короля, а ведь с тех пор ничто в этом отношении не изменилось к «худшему».

Но если действующие лица той или иной пьесы суть воплощения пороков, значит ли это, что их следует прогнать со сцены? Что же тогда бичевалось бы в театре? Странности и чудачества? Поистине достойный предмет! Ведь они же у нас подобны модам: от них не избавляются, их только меняют.

Пороки, злоупотребления — вот что не меняется, а надевает на себя всевозможные личины, подлаживаясь под общий тон; сорвать с пороков личины, выставить пороки во всей их наготе — такова благородная цель человека, посвятившего себя театру. Поучает ли он, смеясь, плачет ли, поучая, Гераклит он или же Демокрит,