[37] — это его единственный долг. Горе ему, если он уклонится от его исполнения! Исправить людей можно, только показав их такими, каковы они на самом деле. Комедия полезная и правдивая — это не лживое похвальное слово, не пустопорожняя академическая речь.
Однако мы ни в коем случае не должны смешивать критику общую, составляющую одну из благороднейших целей искусства, с гнусной сатирой, направленной против личностей: первая обладает тем преимуществом, что она исправляет, не оскорбляя. Заставьте справедливого человека, возмущённого чудовищным злоупотреблением его благодеяниями, сказать со сцены: «Все люди неблагодарны», — никто не обидится, ибо у всех на уме будет приблизительно то же. Так как неблагодарный не может существовать без благодетели, то самый этот упрёк устанавливает равновесие между сердцами добрыми и злыми: все это чувствуют и все этим утешаются. Если же юморист заметит, что «благодетель порождает сотню неблагодарных», ему с полным основанием возразят, что, «вероятно, нет такого неблагодарного, который не был бы несколько раз благодетелем», и это опять-таки утешает. Таким образом, самая едкая критика благодаря обобщениям оказывается плодотворной и в то же время никого не оскорбляет, меж тем как сатира, направленная против личностей, сатира не просто бесплодная, но и тлетворная, всегда оскорбляет и не приносит никакой пользы. Последнюю я ненавижу в любом виде и считаю преступлением настолько важным, что я не раз официально взывал к бдительности властей с целью не дать театру превратиться в арену для гладиаторов, где более сильный считает себя вправе мстить при помощи отравленных и, к сожалению, слишком захватанных перьев, открыто торгующих своею подлостью.
Неужели сильные мира сего не могут из тысячи одного газетного щелкопёра, бумагомараки, вестовщика отобрать наихудших, а из этих наихудших отделить самого гадкого, который и поносил бы тех, кто их задевает? Столь незначительное зло терпят у нас потому, что оно не влечёт за собой никаких последствий, потому что недолговечный паразит вызывает мгновенный зуд, а затем гибнет, но театр — это исполин, который смертельно ранит тех, на кого направлены его удары. Мощные эти удары следует приберегать для борьбы с злоупотреблениями и язвами общества.
Итак, не пороки сами по себе и не связанные с ними происшествия порождают безнравственность на сцене, но отсутствие уроков и назидательности. Пьеса становится двусмысленной, а то и вовсе порочной, только в том случае, если автор по причине своей беспомощности или же робости не осмеливается извлечь урок из сюжета пьесы.
Когда я поставил на сцене мою Евгению (поневоле приходится говорить о себе, потому что на меня нападают беспрестанно), когда я поставил на сцене Евгению, все наши присяжные защитники нравственности рвали и метали, как это я осмелился вывести распутного вельможу, который наряжает своих слуг священниками и который делает вид, что собирается жениться на молодой особе, а молодая особа выходит на сцену беременная, хотя она и не замужем.
Несмотря на их вой, пьеса была признана если и не лучшей, то, во всяком случае, самой нравственной из драм, постоянно шла во всех театрах и была переведена на все языки. Умные люди поняли, что нравоучительный смысл и занимательность этой пьесы зиждутся исключительно на том, что человек могущественный и порочный злоупотребляет своим именем и положением для того, чтобы мучить слабую, беззащитную, обманутую, добродетельную и покинутую девушку. Следовательно, это произведение всем, что есть в нём полезного и хорошего, обязано решимости автора, который отважился нарисовать в высшей степени смелую картину социального неравенства.
Затем я написал пьесу Два друга, в которой отец признаётся своей так называемой племяннице, что она его незаконная дочь. Эта драма тоже высоконравственна, ибо автор её на примере жертв, которые приносит безупречнейшая дружба, стремится показать, какие обязанности налагает на людей природа по отношению к плодам их старинной любви, в большинстве случаев совершенно беспомощным в силу неумолимой суровости светских приличий, вернее, в силу злоупотребления ими.
В числе различных отзывов о моей пьесе я слышал, как в соседней ложе один молодой придворный, посмеиваясь, говорил дамам: «Автор этой пьесы, вернее всего, старьёвщик, для которого приказчик с фермы или же торговец тканями представляются сливками общества. В недрах лавок — вот где он отыскивает благородных друзей, а затем тащит их на французскую сцену». Тут я приблизился к нему и сказал: «Увы, милостивый государь, мне пришлось взять их из такой среды, где их существование нисколько не невероятно. Вас гораздо больше насмешил бы автор, если бы он двух истинных друзей извлёк из зала «Бычий глаз»[38] или же из кареты. Некоторое правдоподобие необходимо даже в изображении добрых дел».
После этого, верный весёлому своему нраву, я попытался в Севильском цирюльнике вернуть театру его былую неподдельную весёлость, сочетав её с лёгкостью нашей современной шутки, но так как это уже само по себе явилось известного рода новшеством, то пьеса подверглась яростным нападкам. Казалось, я потряс основы государства: крайность принятых мер, а также крики, раздававшиеся по моему адресу, свидетельствовали прежде всего о том, до какой степени были напуганы некоторые безнравственные люди, когда увидели, что они разоблачены в пьесе. Пьеса четыре раза проходила цензуру, трижды снималась с репертуара перед самым спектаклем и даже обсуждалась на заседании тогдашнего парламента; я же, ошеломлённый этой шумихой, продолжал, однако, настаивать, чтобы сами зрители вынесли приговор Севильскому цирюльнику, так как писал я эту пьесу для их развлечения.
Добился я этого только через три года; хула уступила место похвале, все шептали мне на ухо: «Давайте нам ещё таких пьес — ведь только вы и осмеливаетесь смеяться открыто».
Автор, затравленный шайкой крикунов, вновь приободряется, когда видит, что его пьеса имеет успех; то же самое случилось и со мной. Драгоценной для отечества памяти покойный принц де Конти (произнося его имя, мы точно слышим звуки старинного слова отчизна) публично бросил мне вызов: поставить на сцене моё предисловие к Цирюльнику, ещё более весёлое, по его словам, чем сама пьеса, и вывести в нём семью Фигаро, о которой я в этом предисловии упоминал. «Ваша светлость! — отвечал я. — Если я вторично выведу это действующее лицо на сцену, я принуждён буду сделать его старше и, следовательно, несколько зрелее, значит, опять поднимется шум, и, кто знает, допустят ли его ещё на сцену?» Однако из уважения к принцу де Конти я принял его вызов: я написал Безумный день, о котором теперь столько разговоров. Принц почтил своим присутствием первое же его представление. Это был большой человек, в полном смысле слова — принц, человек возвышенного и независимого образа мыслей. И знаете что? Он остался доволен пьесой.
Но увы, какую ловушку устроил я критикам, дав моей комедии ничего не говорящее название: Безумный день! Я хотел лишь показать, что ничего особенного она в себе не заключает, но я и не подозревал, как может сбить с толку изменение названия. По-настоящему её следовало бы озаглавить Муж-соблазнитель. Но это был бы для моих врагов свежий след, тогда они погнались бы за мною иным путём. Между тем название Безумный день отбросило их от меня на сто миль: они увидели в пьесе лишь то, чего там никогда не было и не будет, так что это довольно резкое замечание относительно лёгкости попадания впросак имеет более широкий смысл, чем можно предполагать. Если бы Мольер назвал свою пьесу не Жорж Данден, а Нелепость брака, пьеса его принесла бы несравненно больше пользы; если бы Реньяр[39] дал своему Наследнику название Возмездие за безбрачие, его пьеса заставила бы нас содрогнуться. Ему это не пришло в голову, я же это сделал умышленно. Прелюбопытный, однако же, труд можно было бы написать о том, что такое людские суждения и что такое мораль на сцене, а назвать его хорошо было бы: О влиянии заглавия.
Как бы то ни было, Безумный день пять лет пролежал в моём письменном столе. Наконец актёры узнали об его существовании и оторвали его у меня с руками. Будущее показало, к лучшему это для них вышло или же к худшему. То ли трудность воспроизведения этой пьесы на сцене пробудила в исполнителях дух соревнования, то ли они почувствовали, что, для того чтобы понравиться публике, необходимо напряжение всех сил, но только никогда ещё столь трудная пьеса не была сыграна так дружно. И если автор в этой пьесе оказался (как говорят) ниже самого себя, зато одним участникам спектакля она создала имя, а других ещё больше прославила и упрочила их положение. Но возвратимся к тому, как прошло чтение пьесы и как приняли её актёры.
Благодаря преувеличенным их похвалам все круги общества пожелали с ней ознакомиться, и с той поры я только и делал, что ссорился или же уступал всеобщей настойчивости. А тем временем заклятые враги автора не преминули распространить при дворе слух, будто бы автор в своём произведении, которое к тому же представляет собой не что иное, как нагромождение нелепостей, оскорбляет религию, правительство, все сословия и добрые нравы; будто бы, наконец, добродетель в моей пьесе наказана, а порок, — как и следовало ожидать, добавляли они, — торжествует. Если важные господа, которые так усердно это повторяли, соблаговолят прочитать моё предисловие, они, по крайней мере, убедятся, что я привожу их суждения слово в слово, и таким образом мещанская добросовестность, с какой я имею обыкновение цитировать, лишь резче оттенит их аристократическую неточность.
Итак, в Севильском цирюльнике я ещё только потрясал основы государства, в новом же своём опыте, ещё более гнусном и зловредном, я его ниспровергаю. Если дозволить эту пьесу к представлению, то ничего священного уже не останется. Ложными от первого до последнего слова доносами мои недоброжелатели пытались ввести в заблуждение власть, настраивали против меня влиятельные круги, запугивали робких дам, создавали мне врагов в церковном мире, я же боролся с низкой интригой в зависимости от того, кто и где против меня ополчался, неистощимым моим терпением, неизменною учтивостью, несокрушим