Драматические произведения. Мемуары — страница 19 из 81

ою кротостью или же словом убеждения в тех случаях, когда кто-нибудь изъявлял желание меня выслушать.

Эта война длилась четыре года. Прибавьте к ним те пять лет, которые пьеса пролежала в моём письменном столе. Какие же намёки на дела наших дней тщатся в ней отыскать? Увы, когда она писалась, всё то, что расцвело сегодня, ещё и не пускало ростков: это был совершенно иной мир.

Во время четырёхлетних споров я просил только об одном: чтобы мне дали цензора. Мне их дали не то пять, не то шесть. Что же нашли они в этом произведении, вызвавшем такую бешеную злобу? Самую что ни на есть забавную интригу. Испанский гранд влюблён в одну девушку и пытается её соблазнить, между тем соединённые усилия девушки, того человека, за которого она собирается выйти замуж, и жены сеньора расстраивают замыслы этого властелина, которому его положение, состояние и его расточительность, казалось, могли бы обеспечить полный успех. Вот и всё, больше ничего там нет. Пьеса перед вами.

Что же вызывает эти дикие вопли? А вот что: вместо того, чтобы заклеймить какой-нибудь один порочный характер, — скажем, игрока, честолюбца, скупца, лицемера, — чтó вооружило бы против автора всего лишь один стан врагов, автор избрал способ свободного построения комедии, или, вернее, составил такой план, который дал ему возможность подвергнуть критике ряд злоупотреблений, пагубных для общества. Но так как в глазах цензора просвещённого это не является недостатком пьесы, то все мои цензоры, одобрив её, требовали постановки её на сцене. В конце концов пришлось уступить, и вот сильные мира сего к вящему своему негодованию увидели на сцене.

Ту пьесу, где слуга — на что это похоже! —

Не хочет дать взаймы свою жену вельможе.

(Гюден)[40]

О, как я сожалею, что не воспользовался нравственным этим сюжетом для какой-нибудь страшной, кровавой трагедии! Вложив кинжал в руку оскорблённого жениха, которого я бы уж не назвал Фигаро, я заставил бы его в пылу ревности заколоть по всем правилам приличия высокопоставленного распутника. А так как он отмщал бы за свою честь в плавных и громозвучных стихах и так как мой ревнивец, по меньшей мере в генеральском чине, имел бы соперником своим какого-нибудь чудовищного тирана, который безжалостно угнетает свой несчастный народ, то всё это, будучи весьма далеко от наших нравов, не задело бы, думается, никого. Все кричали бы: «Браво! Вот уж это правда нравоучительная пьеса!» И мы были бы спасены, я и мой дикарь Фигаро.

Но, желая лишь позабавить французов, а не исторгать потоки слёз у их жён, я сделал моего преступного любовника юным вельможей того времени, расточительным, любящим поухаживать за дамами, даже несколько распутным, как почти все тогдашние вельможи. Но какой же ещё упрёк можно бросить со сцены вельможе, не оскорбив их всех разом, как не упрёк в чрезмерном волокитстве? Не с указанием ли на этот их недостаток они примиряются легче всего? Я отсюда вижу, как многие из них стыдливо краснеют (и это с их стороны благородно!), признавая, что я прав.

Итак, намереваясь сделать моего вельможу лицом отрицательным, я, однако, из уважения и великодушия не приписал ему ни одного из пороков, свойственных черни. Вы скажете, что я и не мог этого сделать, что это нарушило бы всякое правдоподобие? Ну так, поскольку я этого не сделал, признайте же за моей пьесой хоть это достоинство.

Недостаток, которым я наделил сеньора, сам по себе не вызвал бы никакого комического движения, если бы я для пущего веселья не противопоставил ему наиболее смышлёного человека своей нации, истинного Фигаро, который, защищая Сюзанну как свою собственность, издевается над замыслами своего господина и презабавно выражает своё возмущение, что тот осмеливается состязаться с ним в хитрости — с ним, непревзойдённым мастером в такого рода фехтовании.

Таким образом, из довольно ожесточённой борьбы между злоупотреблением властью, забвением нравственных правил, расточительностью, удобным случаем, всем, что есть самого привлекательного в обольщении, с одной стороны, и душевным пылом, остроумием, всеми средствами, какие задетый за живое подчинённый способен противопоставить этому натиску, — с другой, в моей пьесе возникает забавное сплетение случайностей, в силу которого муж-соблазнитель, раздосадованный, усталый, измученный, то и дело терпящий крушение своих замыслов, принуждён три раза в течение дня падать к ногам своей жены, а жена по своей доброте, снисходительности и чувствительности его прощает; так, впрочем, поступают все жёны. Что же в этой морали достойно порицания, господа?

Быть может, вы находите, что она слишком легкомысленна и не оправдывает торжественности моего тона? В таком случае вот вам более строгая мораль, которая в моей пьесе бросается в глаза, хотя бы вы её и не искали: сеньор, до такой степени порочный, что ради своих прихотей готов развратить всех ему подвластных и натешиться невинностью всех своих юных вассалок, в конце концов должен, подобно графу Альмавиве, стать посмешищем своих слуг. С особою отчётливостью это выражено автором в пятом действии, когда взбешённый Альмавива, желая надругаться над неверной женой, указывает садовнику на беседку и кричит: «Ступай туда, Антонио, и приведи бесчестную женщину, покрывшую меня позором, к её судье», — а тот ему отвечает: «А всё-таки есть, чёрт подери, справедливость на свете: вы-то, ваше сиятельство, сами столько в наших краях набедокурили, что теперь следовало бы и вас…»

Этот глубокий нравоучительный смысл чувствуется во всём произведении, и если бы автор считал нужным доказать своим противникам, что, несмотря на всю суровость преподанного в пьесе урока, он всё же выказал к виновному больше уважения, чем можно было ожидать от беспощадной его кисти, то он обратил бы их внимание, что, во всём терпя неудачу, граф Альмавива всегда оказывается посрамлённым, но не униженным.

В самом деле, если бы графиня прибегала к уловкам, чтобы усыпить его ревность и изменить ему, то, сделавшись в силу этого лицом также отрицательным, она уже не могла бы заставить своего мужа пасть к её ногам, не унизив его в наших глазах. Будь у супруги это порочное намерение — расторгнуть священные узы, автора справедливо упрекнули бы в том, что он изображает испорченные нравы: ведь мы судим о нравах только по тому, как ведут себя женщины, мужчин мы не так глубоко уважаем, а потому и не предъявляем к ним особых требований в этой щекотливой области. Но помимо того, что графиня далека от столь гнусного замысла, в пьесе совершенно ясно показано, что никто и не собирается обмануть графа, — каждый хочет лишь помешать ему обмануть всех. Честность побуждений — вот что исключает здесь всякую возможность упрёков: одно то, что графиня желает лишь вернуть себе любовь мужа, всякий раз придаёт его душевному смятению смысл, конечно, глубоко нравственный, но отнюдь не сообщает ему ничего унизительного.

А чтобы эта истина выступила перед вами с особою наглядностью, автор противопоставил не весьма нежному мужу добродетельнейшую из женщин, добродетельную от природы и по убеждению.

При каких обстоятельствах впервые предстаёт перед вами эта покинутая своим слишком горячо любимым супругом женщина? В тот критический момент, когда её влечение к очаровательному ребёнку, её крестнику, грозит превратиться в опасную привязанность, если только она поддастся подогревающему это влечение чувству обиды. Только для того, чтобы резче оттенить, как сильно в ней сознание долга, автор заставляет её одну секунду колебаться между сознанием долга и зарождающимся влечением. О, как набросились на нас за этот лёгкий драматический штрих, скольким это дало повод для обвинения нас в безнравственности! В трагедиях все королевы и принцессы пылают страстью и с бóльшим или меньшим успехом с нею справляются, — это считается дозволенным, а вот в комедиях обыкновенной смертной нельзя, видите ли, бороться с малейшей слабостью! О могучее влияние названия! О обоснованность и последовательность мнений! В зависимости от жанра сегодня осуждается то, что ещё вчера одобрялось. А между тем основа обоих жанров одна и та же: добродетели без жертвы не бывает.

Я осмеливаюсь обратиться к вам, юные несчастливицы, которых злая доля соединила с Альмавивами! Не заставляют ли вас ваши горести порою забывать о вашей добродетели — до тех пор, пока неодолимое влечение, именно потому, что оно слишком явно стремится их рассеять, не вынудит вас стать на её защиту? В моей героине трогает не скорбь от сознания, что муж разлюбил её. Этому горю, в существе своём эгоистическому, ещё далеко до добродетели. Что действительно пленяет нас в графине, так это её честная борьба и с зарождающимся в её душе влечением, которое она осуждает, и с законным чувством обиды. Все те усилия, которые она потом делает над собой только ради того, чтобы неверный её супруг к ней вернулся, и которые придают особую ценность принесённым ею мучительным жертвам, а жертвует она своею привязанностью и своим гневом, — всё это нет надобности принимать в соображение для того, чтобы рукоплескать её победе: она и без того образец добродетели, пример для всех остальных женщин и предмет, достойный любви мужчин.

Если все эти понятия о нравственной природе драматического искусства, если этот всеми признанный принцип нравственности на сцене не пришли на ум моим судьям во время представления, то мне незачем развивать мою мысль дальше и делать выводы: беззаконный суд не слушает оправданий подсудимого, которого ему приказано погубить, дело же моей графини не передано в верховный суд, — оно разбирается в особо учреждённой следственной комиссии.

Мы уже видели беглый очерк прелестного её характера в очаровательной пьесе К счастью[41]. Зарождающееся чувство молодой женщины к юному кузену-офицеру никому не показалось предосудительным, несмотря на то что оборот, какой приняли в пьесе события, заставлял предполагать, что вечер окончился бы иначе, если бы, как выражается автор, к счастью, не вернулся муж. Равным образом,