сле поездки в Испанию он пишет герцогу де Ноайю: «Я был вынужден отказаться ещё от одного безумного увлечения — от изучения политики… Мне она нравилась до безумия: книги, работа, путешествия — всё было ради политики; взаимные права держав, посягательства монархов, кои всегда потрясают жизнь масс, действия и взаимоотношения правительств — таковы были интересы, созданные для моей души».
Вынужден был отказаться? Бомарше никогда не отказывался от того, что его занимало, он просто ждал подходящего момента. Пока же он пытается попробовать свои силы на новом поприще — в театре.
Воздухом театра Пьер-Огюстен Карон дышит с юности. Он веселится вместе с другими парижанами на спектаклях ярмарочных — или, как их уже начинают называть в ту пору, «бульварных» — театров. В доме часовщика Карона, где всегда полно молодёжи, ставят парады — короткие фарсы, возникшие из сценок, которые разыгрывались зазывалами на балкончиках балаганов. Фривольный XVIII век переносит парады с базарных подмостков в дворцовые залы, где в полумраке лож знатные дамы позволяют себе наслаждаться традиционно вольными сюжетами, непристойными шуточками, смачными площадными остротами. Молодой Бомарше тоже сочиняет парады. Сначала для домашнего употребления, потом, когда начинается его дворцовая карьера, для театра Ленормана д’Этиоля, супруга прославленной маркизы де Помпадур.
Но первые серьёзные театральные опыты Бомарше — его драмы «Евгения» (1767) и «Два друга, или Лионский купец» (1770) — откликаются на передовые веяния, отвечают новым задачам, которые ставит перед театром просветитель-энциклопедист Дени Дидро. Даже самое слово «драма», как определение жанра своих пьес, Бомарше употребляет одним из первых.
В «Опыте о серьёзном драматическом жанре», который Бомарше предпосылает «Евгении», формулируя в нём принципы своей драматургии, он неоднократно ссылается на положения, высказанные автором «Побочного сына», «Отца семейства» и «Парадокса об актёре», теоретика «серьёзного жанра», «мещанской драмы». Подобно Дидро, Бомарше считает, что со сцены нужно показывать образцы добродетели и долга, воплощённые в персонажах среднего сословия. Он требует от театра правдивости и трогательных ситуаций.
Будущий автор «Севильского цирюльника» и «Женитьбы Фигаро», один из самых блестящих комедиографов в мировой литературе, он пока ещё отдаёт слезам предпочтение перед смехом, который кажется ему недостаточно совершенным, недостаточно действенным орудием нравственного очищения, тогда как «картина горестей порядочного человека разит в самое сердце, проникает в него, им завладевает и вынуждает зрителя присмотреться к себе самому». Он видит свой образец в романах Ричардсона, которые воспитывают, умиляя и трогая. Он ищет прямого контакта «чувствительного человека» на сцене с «чувствительным человеком» в зале.
Но основной удар Бомарше направлен не против комедии, а против классицистской трагедии с её царями и героями, непохожими на мирных буржуа, сидящих в театре. Он порицает чрезмерность и необузданность трагедийных страстей, изображение на театре преступлений, которые, как писал Бомарше, «столь же далеки от природы, сколь немыслимы при наших нравах».
Сама идея рока, неотвратимости трагической судьбы представляется Бомарше, человеку действия, идеей аморальной. «Всякая вера в фатальность, — записывает он, — унижает человека, отнимает у него свободу, без которой его действия совершенно лишены нравственности».
Эта мысль для Бомарше — важнейшая. Он неоднократно будет к ней возвращаться. Сущность человека не в том, что ему предопределено, не в том, к какому сословию он принадлежит по рождению, — судьба человека зависит от него самого, от его ума и характера. Об этом напомнит Фигаро в своём знаменитом монологе, противопоставляя судьбе графа, который дал «себе труд родиться, только и всего», свою собственную жизнь, потребовавшую от него «такой находчивости, какой в течение века не потребовалось для управления Испанией». Ту же мысль возгласят в философском прологе к опере «Тарар», написанной через двадцать лет после «Евгении», Природа и Дух огня, утверждая, что «земное величие человека» зависит не от его сословной принадлежности, но от его характера.
Анализируя механизм эмоционального воздействия спектакля на зрителя, Бомарше также настаивает на том, что восприятие искусства ломает сословные перегородки. Даже в трагедии, пишет он, «сердечный интерес» возникает потому, что зритель относится к герою как «человек к человеку, а не как человек к принцу». Отсюда Бомарше делает вывод, что, чем ближе положение персонажа к положению самого зрителя, тем сильнее и непосредственнее эмоциональное — и нравственное — воздействие пьесы.
Такой взгляд подводит Бомарше к требованию правдоподобности событий, ситуаций, социальных связей в драме. Он настаивает на необходимости предельно реалистического диалога, из которого должно быть изгнано всё, не связанное непосредственно с сюжетом, чуждое характерам. «Диалог должен быть прост и, насколько возможно, естествен, истинная сила его в красноречивости самих положений, единственно возможная красочность — живая, торопливая, разорванная, бурная речь страстей».
Всегда внимательно следивший за сценическим воплощением своих пьес, Бомарше неизменно настаивает на естественности исполнения. Среди его заметок сохранился совет молодой актрисе (он почти текстуально воспроизведён в «Лионском купце», где Мелак-сын готовит с Полиной любительский спектакль): «Вы прелестны, одарены вкусом и чувствительностью, гибким и нежным голосом. Не к чему кричать. Только разговаривая, можно играть хорошо».
Стремясь к полноте театральной иллюзии, Бомарше мечтает, чтобы зритель забыл об актёре и драматурге, чтобы он погрузился в происходящее на сцене, как в самоё жизнь. В «Евгении» он пытается создать ощущение непрерывности существования своих персонажей. В антрактах, когда основные герои уходят со сцены, — как бы в другие комнаты, занавес не опускается: безмолвно выходят слуги, прибирают, расставляют стулья, мимической игрой выражая своё отношение к совершающимся в доме событиям.
Такое переосмысление традиционной интермедии в реалистическом плане настолько опережало своё время, что театр «Комеди Франсез» в своей постановке «Евгении» эти сцены выкинул, о чём Бомарше весьма сожалел.
В фабуле «Евгении» не было ничего неожиданного. История соблазнённой девушки, чья чистота, любовь и добродетель в конце концов одерживают верх над безнравственностью аристократа-совратителя, который в итоге на ней женится, была взята автором из вставной новеллы «Хромого беса» Лесажа. Этот сюжет неоднократно варьировался как в романах Ричардсона, так и у его французских эпигонов. Но в «Лионском купце» Бомарше попытался уже показать на сцене нечто совершенно новое. Предвосхищая историю величия и падения бальзаковского Цезаря Биротто и иные драматические судьбы «Человеческой комедии», Бомарше делает героем драмы буржуа, которому грозит банкротство. Вокруг этого сюжетного узла завязывается борьба благородств. Драматизм переносится в сферу непосредственно буржуазных отношений. Сюжет «Лионского купца» оказался ещё не ко времени, да и талант Бомарше, как стало ясно через несколько лет, лежал не в области серьёзной драмы, принципы которой он столь пылко защищал. Если успех «Евгении» был весьма скромным, то «Лионского купца» ждал сокрушительный провал, и парижские остроумцы утверждали, что банкротство героя повлекло за собой банкротство автора.
Бомарше, разумеется, своего банкротства не признал. Он уже работал над новой пьесой, навеянной испанскими впечатлениями, — «Севильским цирюльником». Но ещё до того, как эта комедия получила сценическое воплощение, в жизни её автора разыгрались важные события, и он стяжал себе славу на новом поприще — как автор «мемуаров». Мемуаром именовался во Франции юридический документ, в котором тяжущаяся сторона излагала и отстаивала свои претензии. Строился мемуар, как и устные выступления адвоката и прокурора в суде, по законам красноречия. Однако Бомарше сообщил и форме мемуара, и его содержанию совершенно новый характер.
В апреле 1770 года Бомарше (увлечение театром не мешало ему заниматься крупными коммерческими операциями) подвёл баланс своих денежных отношений с Пари-Дюверне, который давно уже из покровителя прекратился в компаньона. В документе, составленном ими, Пари-Дюверне признавал, что должен Бомарше крупную сумму — пятнадцать тысяч ливров. Однако в июле того же года Пари-Дюверне скончался, не успев юридически оформить своих обязательств. Его наследник, граф де Лаблаш, отказался выплатить Бомарше долг покойного. Суд, разбиравший дело дважды — 22 февраля и 15 марта 1772 года, — оба раза решил его в пользу Бомарше, но граф опротестовал эти решения. Докладчиком по делу, которое должно было быть рассмотрено высшей судебной инстанцией — парижским парламентом, — был назначен советник парламента Гезман. Бомарше это стало известно всего за пять дней до судебного заседании. Обстоятельства складывались для него весьма неблагоприятно, так как он сам сидел в это время в тюрьме Фор-л’Эвек, куда попал за драку с неким герцогом де Шоном. Этот потомок одной из знатнейших фамилий Франции, отличавшийся неуравновешенностью и необузданным нравом, попытался убить Бомарше и разгромил его дом, приревновав к своей бывшей любовнице актрисе Менар.
Бомарше знал, что граф де Лаблаш встречался с Гезманом, и имел все основания предполагать, что они столковались. Добившись разрешения ежедневно выходить на несколько часов из Фор-л’Эвека в сопровождении тюремного надзирателя, Бомарше попытался, в свою очередь, повидать Гезмана, дабы объяснить ему обстоятельства дела. Супруга советника обещала устроить Бомарше свидание с мужем, потребовав за хлопоты довольно солидного вознаграждения. Несмотря на это, советник принял его всего на несколько минут, и 5 апреля 1772 года парижский парламент вынес по докладу Гезмана решение в пользу графа де Лаблаша.
На имущество Бомарше были наложены печати. Под сомнение была поставлена и его порядочность: приговор косвенно утверждал, что документ, подписанный Пари-Дюверне, добыт нечестным путём, — то ли Бомарше воспользовался чистым бланком с его подписью, то ли получил подпись Пари-Дюверне, когда болезнь уже помутила рассудок старика. Положение Бомарше было крайне тяжёлым. Вдобавок, опасаясь острого языка Бомарше, который повсюду рассказывал о нравах семейства Гезман и о склонности госпожи советницы погреть руки на делах мужа, Гезман 21 июня подал жалобу на Бома