Драматические произведения. Мемуары — страница 4 из 81

с отсутствием наследника». Бомарше берётся выкупить памфлет. Он успешно проводит операцию, сжигает подлинник и тираж. Но пройдоха Анжелуччи-Аткинсон (или их двое?) утаивает одну копию и намерен издать её в Голландии. Бомарше гонится за ним. Под именем Ронака (анаграмма его фамилии — Карон) он перебирается через Ла-Манш. Ронак героически сражается с разбойниками, подосланными Анжелуччи. Он прибывает в Вену, где добивается аудиенции у императрицы Марии-Терезии, матери французской королевы, чью честь он столь героически защищает. Однако австрийский канцлер Кауниц не склонен поверить в сей рыцарски-плутовской роман. Уж не сам ли Бомарше — автор мемуаров против Гезмана, посмевший высмеять королевский суд, — написал и этот позорящий трон памфлет? И вместо благодарности Пьер-Огюстен Карон, уже знакомый с тюремщиками Фор-л’Эвека, знакомится теперь с австрийскими полицейскими, которые в точение месяца держат его под домашним арестом.

Однако за головокружительными приключениями тайного агента кроется нечто гораздо более серьёзное. Бомарше вторгается наконец в область большой политики, той самой, вынужденный отказ от занятий которой он так горько оплакивал в письме к герцогу де Ноайю.

В Лондоне он возобновляет знакомство с лордом Рошфором, в своё время английским послом в Мадриде, охотно музицировавшим в ту пору с блестящим французским дворянином де Бомарше. Ныне лорд Рошфор — британский министр иностранных дел. Лорд Рошфор любит поболтать с остроумным собеседником, а Бомарше и его французский корреспондент министр Верженн в этом весьма заинтересованы. Бомарше близко сходится также с представителем оппозиции, мэром Лондона Уилки, который видит в авторе мемуаров против Гезмана непревзойдённого памфлетиста, защитника демократических принципов, достойного противника феодального судопроизводства. Уилки тоже не прочь поговорить. Информация, которую Бомарше посылает из Лондона в Париж, неоценима. Однако он не удовлетворяется ролью пассивного осведомителя. Он выступает со своими предложениями. Он даёт политические и дипломатические советы министрам. Он спорит, когда его предложения не принимаются. Он позволяет себе настойчивость даже в письмах к самому королю: «Если Ваше величество отвергает какой-нибудь проект, долг каждого, кто к нему причастен, от него отказаться. Но бывают проекты, коих природа и значимость столь жизненно важны для блага королевства, что самый ревностный слуга может счесть себя вправе настойчиво предлагать их вновь и вновь Вашему вниманию из опасения, что с первого раза они не были достаточно благожелательно поняты».

Плебейскую кровь Бомарше, его ум, воспитанный энциклопедистами, волнует борьба американцев за свободу от колониальной зависимости. Но, конечно, не этими доводами станет он убеждать христианнейшего короля Франции помочь американским демократам, протестантам и бунтовщикам. Он выдвигает на первый план интересы короны, необходимость «унизить и ослабить» давнего врага и соперника — Великобританию. И почему бы не поучить венценосца «реальной политике», «практицизму», выработанному коммерческой деятельностью, почему бы и не преподать властелину Франции урока философии истории? Разве он, Бомарше, не провозгласил ещё за полгода до того со сцены «Комеди Франсез» устами своего севильского цирюльника: «Ежели принять в рассуждение все добродетели, которых требуют от слуги, много ли найдётся господ, достойных быть слугами?»

Секретное послание Бомарше Людовику XVI от 7 декабря 1775 года дышит ощущением собственного превосходства, надменного превосходства умного слуги над недалёким господином. Не без скрытой издёвки подкапывается автор послания под «благородные» принципы, якобы определяющие позиции Людовика в англо-американском конфликте: «И если Вы столь деликатны, что Вам претит содействие тому, что может нанести вред даже Вашим врагам, как же Вы терпите, Сир, чтобы Ваши подданные оспаривали у других европейцев завоевание стран, принадлежащих несчастным индейцам, африканцам, дикарям, караибам, которые никогда и ничем их не оскорбили? Как же Вы дозволяете, чтобы Ваши вассалы похищали силой и заставляли стенать в железах чёрных людей, коих природа создала свободными и кои несчастны потому только, что Вы сильны?» И тут же поучает короля: мораль-де, которая регулирует отношения «порядочных людей» между собой, неприменима в политике. Все государственные институты, внушает Бомарше Людовику, только потому и существуют, что люди не ангелы и нуждаются в «религии, чтобы их просвещать, законах, чтобы ими управлять, судьях, чтобы их сдерживать, солдатах, чтобы их подавлять… Откуда следует, что хотя принципы, на которые опирается сама политика, и несовершенны, на неё опираться всё же необходимо, и короля, пожелавшего остаться справедливым среди злодеев и добрым среди волков, тотчас сожрали бы вместе с его паствой».

Нас поражает в Бомарше сочетание благородных принципов и наивного практицизма, но таков дух времени: ученик Вольтера и энциклопедистов пока что мирно уживается с негоциантом, памятующим прежде всего о доходе и прибыли. В оде «Оптимизм», навеянной вольтеровским «Кандидом», молодой Бомарше возмущался рабством, что не помешало ему добиваться от испанского правительства концессии на торговлю чёрным товаром. Впрочем, чего требовать от Бомарше, если ни американские, ни французские революционеры не отменили рабства. Свобода и Равенство в век Просвещения имели свои пределы.

Бомарше рад был бы торжеству справедливости, но, «поскольку люди не ангелы», следует применяться к реальному положению вещей, а если можно извлечь из него выгоду, то почему бы не извлечь её именно ему, Бомарше, к вящему преумножению богатств отечества. Ведь страна богатеет благодаря негоциантам. «Счастье быть человеком, нужным родине, удел негоцианта», — гордо заявлял лионский купец Орелли, герой пьесы «Два друга», и под этим мог бы подписаться его создатель.

В заметках Бомарше не раз встречается апология третьего сословия, как активной, инициативной, созидающей части нации.

«Все выдающиеся люди выходят из третьего сословия. В империи, где существуют только великие и малые, нет никого, кроме наглых господ и гнусных рабов. Одно третье сословие, занимающее промежуточное положение между знатью и чернью, рождает искусства, просвещение и все великие идеи, полезные человечеству».

И тут он тоже сын века, уже готового сбросить обветшалую мишуру дворянских привилегий и заявить устами Сийеса в январе 1789 года:

«Что такое третье сословие? Всё.

Чем оно было до сих пор в политической жизни? Ничем.

Чего оно требует? Стать чем-нибудь».

Сын века, провозгласившего в «Декларации прав человека и гражданина», что «люди рождаются свободными и равными в правах. Общественные различия могут быть основаны только на общей пользе», и исключившего из числа «активных граждан» — то есть равных в правах — всех, кто не платит «в любом месте королевства прямой налог в размере не меньшем, чем стоимость трёх рабочих дней», или «находится у кого-нибудь в услужении».

Французской революции понадобятся годы бурного развития, чтобы «общая польза» побудила её отказаться от имущественного критерия в определении гражданских прав. И так далеко Бомарше за ней уже не пойдёт. Для него народ всегда останется слепой массой, которую обманывают, в которой разжигают дурные страсти. Об этом красноречиво свидетельствует его отношение к событиям 10 августа 1792 года и якобинскому террору.

Однако в годы, предшествующие революции, это осознание значимости третьего сословия как истинной опоры нации, творца её богатства и культуры, несёт в себе разрушительную силу, духовно подготавливает низвержение феодальной системы. Оно пронизывает лучшие комедии Бомарше — «Севильский цирюльник» (1773) и «Безумный день, или Женитьба Фигаро» (1778).

Подобно «Евгении», в сюжетной ситуации «Севильского цирюльника» не было ничего нового. Французская сцена так же, как испанская и итальянская, несчётное число раз видела уже и скупых влюблённых стариков, и благородных юношей, отбивавших у недостойных опекунов прелестных воспитанниц с помощью продувных и расторопных слуг. Однако в «Севильском цирюльнике» традиционные комические типы, восходящие ещё к античности, затем канонизированные итальянской комедией дель-арте, преображённые Мольером, переживают ещё одну метаморфозу. В особенности это касается Бартоло и Фигаро.

Прежние опекуны были прежде всего глупы и непрестанно попадали впросак. Бартоло умён, хитёр, проницателен. И бойкому Фигаро, при всей его ловкости, не так-то легко провести старика. Он сталкивается с противником равным, опасным, который едва не одерживает победу и над любовной прытью графа, и над лукавой находчивостью цирюльника.

Доктор Бартоло и цирюльник Фигаро — антиподы. Цепкий, ворчливый, подозрительный ум Бартоло — это ум консерватора, знающего цену своему положению хозяина. Он настороженно отвергает всё, что может нанести урон его социальному положению. «Я ваш хозяин, следовательно, я всегда прав», кричит он на слуг. В Розине он видит свою собственность — её деньги для Бартоло не менее соблазнительны, чем её юные прелести, — и он готов на что угодно, чтобы удержать воспитанницу. А освобождению Розины способствует всё — и любовь Альмавивы, и активное сочувствие Фигаро, и её собственная жажда вырваться из докторского дома, и, в конечном итоге, сам век с его «всякого рода глупостями» — от вольномыслия и веротерпимости до оспопрививания, энциклопедии и мещанских драм.

Если доктор стоит на страже всего устоявшегося, то Фигаро, напротив, посягает на то, чтобы всё переиначить, он обещает графу одним взмахом волшебной палочки «сбить с толку ревность, вверх дном перевернуть все козни и опрокинуть все преграды». И выполняет своё обещание. Уже в «Севильском цирюльнике» — в «Женитьбе Фигаро» эти качества будут ещё усилены — Фигаро не просто комический слуга, он человек определённого жизненного опыта и самосознания, его поступки продиктованы не феодальной преданностью господину. Он помогает Альмавиве потому, что за это буде