Маша. А ты зато четырех жен и шесть должностей успел сменить.
Куклин. Не преувеличивай, душа моя, должностей — четыре, а жен — двух.
Маша. Одну кинул за то, что детей не было, а другую за то, что слишком много рожала? Бессмысленно все это у нас с тобой, Славка… Прожила пять лет с хорошим, очень хорошим человеком, а счастья не было, нет. «Машенька, — говорил он, отходя, — милая Машенька. Мне ничего не надо на земле, ни чинов, ни званий, а надо, чтобы ты меня любила. Если я выкручусь, будешь меня любить, Машенька?» А я молчала. Все боялся меня огорчить, что умирает, И рука у него вдруг стала горячая, как никогда… Эх, пойдем-ка, Синяя Борода, спляшем. Пропади все пропадом.
Куклин. Докурю. (Нервно). Ну и этот твой — тоже. Костик… молился на него, мамочка. А спроси нынче про Сашуру? Раскусил. И тебе пора… Герои сами по себе не вылупливаются. Их делают. На кого жребий пал, тот и в дамках. Головной. Только на сей раз фокус не вышел, как раз головным-то и не будет. Становитесь в очередь, гражданин. (Потушил сигарету). Не то. Слабенькая. Спляшем?
Маша. Не пойду. Скажи.
Куклин. Ничего особенного. (Затоптал сигарету ногой. Небрежно). Снимут с похода.
Маша. Снимут? Почему?
Куклин. Хотя бы потому, что я этого хочу. (Внезапно трезвея, зло). Костик сделал. Он покрыл, Москва узнала. Не трепещи, в тюрьму за это не посадят, а на место — непременно. Собьет с пана чуточку спеси. Есть люди, сестричка, — не артисты, а всегда кого-то играют. Один — рубаху-парня, другой — гения рассеянного, третий — Иванушку-дурачка. Ну, а Платошка, тот — адмирала флота. Александр Васильевич. Морской Суворов. Дайте ложку, нукась пойду обедать с фанагорийцами. Липа.
Маша (внезапно). Ты донес, ты.
Куклин (растерялся). Я?
Маша. Братик… Созрел для подлости.
Куклин. Не донес, это не в моем характере. Доложил, да. Я служу, Машенька.
Маша. Платонов служит, ты — выслуживаешься.
Куклин. По-человечески тебя можно понять. (Нахмурился). Но когда дело идет о службе — ни тебя не пожалею, родную сестру, ни друга самого наиблизкого.
Маша. Предал ты самого наиблизкого.
Куклин. Нет, Мария, исполнил свой воинский долг. Кстати, насчет «предал». Если так, то, очевидно, это семейное. Шесть лет назад, любезная сестричка, прыщавому, но любимому курсантику ты предпочла постылого, но перспективного капитана второго ранга. Ну и… мимо. Пошли, попляшем.
Берет ее за руку, она резко отталкивает его, хватает с подзеркальника платок, бежит к выходу, распахивает дверь — и в метельной сетке, озаренный голубоватой луной, Платонов. Поблескивает золотая эмблема на его фуражке. Ворвался шум океана.
Маша. Вы… ты…
Куклин (насмешливо). Конспираторы.
Маша. Оставь нас. (Куклин подмигнул обоим, поднял руку приветственно, пошевелил пальцами, ушел. Музыка. Маша молча и медленно подходит к Платонову, отряхивает набежавший на плечи шинели снежок, снимает с него фуражку, белый шарф, расстегивает пуговицы шинели одну за другой). У меня гости. Хочешь, я их выгоню? (Платонов молчит). Пришел. (Приподнимается и медленно целует его). Спасибо тебе.
Гаснет свет.
…Та же ночь. Тихонько открывается дверь номера в офицерском доме-гостинице, где живет Костя Часовников. В платке, в пальто, накинутом поверх ночной рубашки, на цыпочках входит Анечка. Костя спит, по-детски подложив руку под щеку. Анечка становится у его кровати, включает ночник-сову, тихонько проводит рукой по его волосам. Он блаженно улыбается, открывает глаза, цепенеет.
Анечка. Вот я и пришла. И дверь была полуоткрыта, ну прямо как в романах. Свечу как — в руках держать? Свечи покуда нету. (Часовников полувстал, стыдливо прикрывшись простыней по горло). Что дальше, Костик?
Часовников. Анечка, перестаньте.
Анечка. А чего? Браки, они ведь в небесах совершаются, не на танцульках. Так, кажется? (Садится на край его постели). И в ночной рубашке, только что не босая. (Пауза). На корабле его нет, дома тоже.
Часовников. Отвернитесь, Анечка, я оденусь.
Анечка (как бы продолжая размышлять сама с собой). Не идти же самой. Удавлюсь — не пойду.
Часовников. Куда?
Анечка. Ах, Костя, будет, не до того. Вы должны туда съездить. Вы. Вставайте быстренько, ну!
Часовников. Отвернитесь.
Анечка. Я потушу свет. (Выключает ночник-сову, и дальнейший разговор идет в темноте). Из-за вас он все это навертел, поймите. У меня Туман был. Такой выдержанный, хладнокровный, а тут как с цепи сорвался, и вам досталось, еще как. Если, Костя, отойдете в тень, он пойдет под суд.
Часовников. Туман?
Анечка (почти рыдая). Саша, Саша.
Часовников. За что? Это невозможно.
Анечка (почти рыдая). Ну прямо. Сами все накрутили, а теперь — невозможно. Помните, как он смеялся?
Часовников. Кто?
Анечка. Ха-ха. Помните? Ха-ха. На переговорную полетел скорей… Еще в Петергофе не терпела. Братик. Карьеристы несчастные, людям жизнь отравляют. Вы сами меня давеча учили, Костик. Сделайте что-нибудь. Совершите что-нибудь. Вот я сделаю, вот я совершу. (Плачет). Ведь какой ни на есть, а мой, мой. Волевой командир, вся база скажет. Что решил — узлом завязал, не то что некоторые, не про вас, не обижайтесь, а можете обижаться, сейчас мне все равно. Костик, вы на меня не сердитесь, я сегодня как хмельная, что на уме, то и несу, разыщите его, помогите, ведь из-за вас, ради вас. Вас бы судили, Костик. Он бровью не шевельнул, берет на себя, волевой. «Да» так «да», а «нет» так «нет»… (Плачет). Только не зажигайте света. Когда вы наконец оденетесь, сколько можно, не на фестиваль же, господи! Только не зажигайте света, слышите вы, не зажигайте. (Рыдания).
Часовников. Анечка, я готов.
На мгновение ночник-сова включается, чтобы осветить одетого Часовникова и горько плачущую Анечку.
Часовников (Грустно). Я готов.
Гаснет свет.
…Опять восьмой километр. В странном лиловом свете, излучаемом торшером, гости Маши. Алеша из ансамбля, лет тридцати, в хорошем штатском костюме, с полным красивым лицом, поет, сам себе мечтательно аккомпанируя на гитаре. Сослуживица Маши — рыжая, немолодая, не выпускающая изо рта папиросы, говорит басом, но всякий раз в разной интонации. Куклин, Платонов. По одну руку от него — Маша, по-другую — Леля.
Алеша из ансамбля (поет).
Быстро, быстро донельзя
Дни бегут, как часы, дни бегут, как часы,
Лягут синие рельсы от Москвы — до Чунци,
От Москвы до Чунци…
Маша (шепотом, Платонову). Харбинская, белые эмигранты пели.
Леля (шепотом). А чего хорошего?
Куклин. Тс-с.
Алеша из ансамбля.
И взлетит над перроном,
Белокрылый платок, белоснежный платок,
Поезд дрогнет, вагоны
Отойдут на Восток,
Отойдут на Восток…
Будут рельсы двоиться
Много суток подряд,
Много суток подряд,
Меж восторгом границы и уклоном утрат…
Уклоном утрат…
Сослуживица с папиросой. Какая прелесть!
Алеша из ансамбля.
Закрутит, затоскует колесо на весу,
Колесо на весу,
Твой платок с поцелуем я с собой унесу,
Навсегда унесу.
Отзвучит перекличка
Паровозных встреч, паровозных встреч,
Зазвучит непривычно иностранная речь,
Незнакомая речь.
И один в те часы я передумаю вновь,
Перечувствую вновь,
За кордоном — Россия,
За кордоном — любовь.
Аплодисменты. Маша вскакивает, рывком распахивает окно.
Ветер, метель, луна. Все, кроме Платонова, вскочили, кинулись к Маше. Куклин взял ее за плечи, усадил на место.
Куклин. Все пройдет, пройдет и это, сестричка.
Маша (виновато поглядела на Платонова, тихо). Чужое, а щемит? Правда, Саша? (Платонов молчит). Про тоску, оттого? (Платонов молчит). Про тоску ну вот не могу слушать.
Сослуживица с папиросой (утирая слезы, восторженно смотрит на Машу). Какая прелесть!
Леля. Колесо на весу — это про меня.
Куклин. А я так и понял.
Маша (Платонову). Хочешь, я их всех выставлю? (Платонов пожимает плечами). Кому чаю, кому кофе?
Куклин. Лично мне коньячку.
Маша (Сослуживице с папиросой, сухо). Поможешь. (Вместе с ней уходит).
Леля (Платонову). Вы Тадеуша помните? Ну Тадеуша, на год после вас кончил? Ну Жеромский, поляк такой, рост сто восемьдесят три, блондинистый, с русалочьими глазами? Со мной тогда в Петергофе на вашем выпуске отплясывал. Помните, помните. Ваш выпуск на моря разлетелся, а я все на вашу танцверанду приезжала на электричке по праздникам. То ли он мне в душу запал, то ли Запад, вы сами сказали, мое больное место, но мы вскоре нашли друг друга. Расписались. Хотя мама и папа голосовали против, оба как один, у них это редко бывало. «Дура, Ленинград», Ну, Ленинград. Осень гнилая, насморк, радикулит, чего хорошего? Укатили мы с ним в Польшу, в Гданьск, там раньше Данцигский коридор был, из-за него война с Польшей началась. Но только когда я туда пришлепала, там даже и коридора не было — одни сухие доки. Заграница. А чего хорошего? Все спешат, всем некогда, все вкалывают, у всех дела, все как у нас. А Леле куда деваться? Тоже вкалывать? Спасибо. Это и в Ленинграде можно. Ну, вечером в кино сходишь, слова слышишь вроде похожие, а не поймешь ни фига. «Иностранная речь, незнакомая речь». Я вам говорю, это про меня. Родители моего Тадеуша старички манерные, с гонором. Отец — еще жить можно, приобщал меня по линии польской культуры, памятные сувениры дарил, с видами на Вислу. Тратился старичок. Однажды даже самоучитель польского языка приволок. А на кой мне его самоучитель? Я не за тем сюда приехала. А пани Ванда, мамаша, — поразительно вредная, исключительно скупая. Взяла меня на мушку с первого же дня. Слоняюсь, видите ли. Прошел год, пани Ванда ему говорит: «Тадеуш, коханый, кого ты привез? Она даже куска хлеба по-твоему попросить не научилась, как же она может тебя любить?» Как вам нравится, какой шовинизм? Ну, я тоже не всегда была божьей коровкой во Христе. Давала пилюли, как врач-гомеопат, — малыми дозами. Тадеуш терпел-терпел, ворочал своими русалочьими глазами, откидывал со лба шевелюру свою соломенную, а потом мне сказал: «Леля, поезжай домой в мягком вагоне. Ты из меня выдавила любовь, как зубную пасту из тюбика». Ну, если его любовь — зубная паста, то привет. Сделала в Варшаве пересадку и — за кордоном любовь. Будь здоров, Тадеуш! Любил меня, были отдельные моменты — обожал. Ну и что? Ничего хорошего в его Гданьске Леля не увидела. Только по родине тосковала, хотя не белая эмигрантка, а жила там с советским паспортом. В Ленинграде немножко огляделась и вышла замуж, конечно, за вдовца. Особенно выбирать не приходилось. Дни идут, как часы. Взяла с прицепом — дочка. Хоть сдай в ломбард, потеряй квитанцию. Девица на выданье, но женихов не видать. Меня увидит издалека — уже идет синими пятнами. Ну, думаю, Леля, родненькая, опять ты не там приземлилась. Зачем мне все это надо? А тут его еще, привет, на Восток перевели. Я за ним — куда деваться? Еще удачно, дочка на химика учится, мы ее в Ленинграде забыли. Ну вот Дальний Восток. Говорят, сопки, станция Океанская, бухта Золотой Рог, красиво. А чего хорошего? Одни снежные заряды, китайские яблочки — кожу