Все же подробнее стоит рассказать о возможностях циклообразования во многочисленных воинских рассказах «Киевской летописи». Цикла здесь нет; все воинские рассказы связаны, так сказать, «на живую нитку», в слабую цепочку, традиционными формулами и особенно часто повторяющейся деталью – упоминаниями о «стоянии» войск. Летописцы обязательно указывали, где остановились полки (у города, у села, на поле, на лугу, у леса, у реки, на броду, на горах, «во снегу» и т. д. и т. п.), и почему остановились (на обед, на ночь, «в товары», ожидая кого-то и пр.), и сколько стояли (3 дня, 4 дня, 10 дней, 2 недели, 6 недель, 50 дней, «все лето», «долго веремя»), и как стояли перед противником (например: «и тако сташа полци межи собою, зряще на ся»5).
Объяснить эту устойчиво повторяющуюся деталь можно тогдашней воинской тактикой. Ведь такие остановки были привычны для военачальников, и они о том договаривались постоянно («кде я стану, ту же и ты стани»; «брате, кде ми велиши стати»; «что стоиши, княже, не поеда прочь» – 449, 512, 527, под 1152, 1161, 1167 гг.).
Летописцы тоже относились к подобным остановкам и «стояниям» как к должному, никак не комментируя их. Такое представление об обязательном «стоянии» летописцы переносили и на прошлое, на времена Владимира Мономаха: «Володимиръ самъ собою постоя на Дону и много пота утеръ за землю Рускую» (303, под 1140 г.). Между тем ранее в той же «Киевской летописи» нигде не говорилось о том, чтобы Владимир Мономах где-нибудь «постоял».
Чрезвычайно частые же упоминания «стояний» появились в летописи оттого, что летописцы старались очень подробно, досконально, рассказать о походах русских князей. В результате создавали впечатление медлительного развития событий перед сражениями («стоимы сде, – чего достоимы сде?» – 425, под 1151 г.). Поэтому летописцы крайне редко, лишь в единичных случаях отмечали передвижение персонажей «вборзе» (а чаще наоборот: «поиде потиха, ожидая брата своего … и ста» – 357, под 1147 г.).
Но где-то с 1170-х годов в воинских рассказах «Киевской летописи» происходит перелом. О «стоянии» русских князей почти не упоминается, зато князья сплошь и рядом стали действовать «вборзе» («поехаша вборзе», «поиде поспешая», «наборзе устремившеся на них» и пр. – 539, 631, 691, под 1170, 1183, 1195 гг.). Редкие случаи стояния теперь все равно кончались «борзостью» («ждавъ многы дни … поиде вборзе» – 619–620, под 1180 г.). Персонажи требовали быстроты («поеди ко мне в борзе» – 671, под 1190 г.). Отсутствие «борзости» теперь приходилось чем-то оправдывать («князем же рускимъ не лзя бо ехати по них уже борзо: сполонился бяшеть Днепръ, бе бо весна» – 652, под 1187 г.).
И напротив, половцы предстали останавливающимися и медлящими в летописи, начиная с 1180 г. Они не то что стоят, но лежат: «лежахуть без боязни, надеючеся на силу свою» (622, под 1180 г.); «а половци восе лежать» (654, под 1187 г.); «половци … лежать … по сей стороне Днепра» (677, под 1193 г.) и др.
Идейно-фразеологическая перемена в последней части «Киевской летописи», помимо военных обстоятельств, которые еще надо исследовать, могла произойти, возможно, и под влиянием предполагаемой семейной хроники Ростиславичей (великого князя киевского Ростислава Мстиславовича и его сыновей и внуков) за 1170—1190-е годы.
Перемена не была абсолютно резкой. Показательна, например, широко известная летописная статья под 1185 г. о неудачном походе новгород-северского князя Игоря Святославовича, дальнего родственника Ростиславичей, на половцев. Старое и новое здесь сочетались. Русские по-старому медлят («и тако идяхуть тихо, сбираюче дружину свою» – 638), но теперь их уже торопят («да или поедете борзо, или возворотися домовь» – 639). Но и половцы, соответственно новой тенденции, тоже уже стоят («половци стоять на Хороле», «Кончакъ же стоялъ у лузе» – 635, 636, под 1184 г.; «стояхуть на онои стороне рекы», «силы половецькии, которие же далече рекы стояхуть» – 639, 640, под 1185 г.).
В общем, воинские рассказы «Киевской летописи» оказались повествовательно разнотипными, к тому же слабо связанными друг с другом – каждый рассказ, пожалуй, составлялся без оглядки на предыдущие, и все они вкупе образовывали в лучшем случае нечто вроде сборника.
В заключение остановимся на «Галицко-Волынской летописи» как литературном целом, а не в текстологическом ее делении на части. Военные эпизоды «Галицко-Волынской летописи», как и в «Киевской летописи», связаны традиционными воинскими формулами. Относительно новым явилось постоянное внимание галицких летописцев к взятию и величине «полона» – наверное, в духе корыстного ХIII в., несмотря на рыцарственность воинских рассказов.
Однако самым интересным связующим звеном в летописи стали необычно частые упоминания чувств летописных персонажей – буквально в каждой пространной статье. Эти упоминания, как правило, были трагичны: плакали, скорбели и «сожалели» не только об умерших, погибших или пострадавших (например: «беспрестанно плакашеся… слезы от себе изливающи, аки воду… вопиюще»6; горевали и досадовали от поражений, разорений и иных неудач («сжалиси о срамоте своей» – 248, под 1212 г.; «и бысть плачь обиде его» – 314, под 1250 г.; «тужаху и плеваху» – 340, под 1258 г.; «еще бо ему не сошла оскомина Телебужиной рати» – 418, под 1289 г. и мн. др.); а еще пеняли за неуместную черствость («чему о насъ не сожалитеси?» – 270, под 1229 г.).
На этом печальном фоне радость или веселие персонажей упоминались очень редко (типа «в пиру веселящюся»; «прияша и с радостью»; «и ради быша вси людье» – 276, 358, 390, под 1230, 1263, 1287 гг.).
Зато трагичность добавляли обильные и – главное – разнообразные упоминания о боязни и страхе персонажей, как русских, так и не русских: «смятеся умомъ» (264, под 1226); «бе бо ему боязнь велика во сердци его» (268, под 1228 г.); «страхъ имъ бысть от Бога» (276, под 1230 г.); «вложи Богъ страхъ во сердце ихъ» (336, 338, под 1256 г.); «видя беду страшну и грозну» (312, под 1250 г.). Ужас: «ужасъ бысть в нихъ» (340, под 1258 г.); «страхъ обья вся человекы и ужасть» (360, под 1264 г.). Летописцы даже рисовали сочные картинки испуга персонажей: «малодушна блюдящася о преданьи града, изиидоста слезнами очима и ослабленомь лицемь, и лижюща уста своя … и реста с нужею» (288, под 1235 г.). Персонажи с переменным успехом призывали своих людей не бояться врагов: «страшливу душю имате… Ныне же почто смущаетеся?» (284, под 1234 г.); «да не внидеть ужасъ во сердце ваше» (332, под 1255 г.). Редко когда летописцы восхищались непреклонной мужественностью отдельных персонажей (например: «придоста с тихостью на брань. Сердце же ею крепко бе на брань и устремлено на брань» – 308, под 1249 г. Прямо-таки стихотворные строки!).
Причина этого неизбывного трагического мотива в «Галицко-Волынской летописи», конечно же, заключалась в коварной татарщине и в крайне усложнившихся отношениях между русскими князьями. Недаром летописцы с необычной частотой порицали «лесть», обман и лживость, присущую врагам Руси и царившую в самом русском обществе: персонажи «имеяху бо лесть во сердце своемь» (230, под 1202 г.); «льстивъ глаголъ имеют» (286, под 1234 г.); «речи ихъ … полны суть льсти» (300, под 1240 г.); «злобы бо ихъ и льсти несть конца» (314, под 1250 г.) и т. д. и т. п. Сначала русские и иные персонажи не разбирались в хитроумии татар: «Не ведающим же руси льсти ихъ… Их же прельстивше, и последи же льстию погубиша. Иные же страны … наипаче лестию погубиша» (260, под 1224 г.). Потом персонажи стали повсеместно недоверчивы к врагам и недругам, своевременно «усмотревъ лесть ихъ» (422, под 1291 г. и мн. др.).
Отношения между князьями были отвратительны. Их снедали гордыня, зависть, вражда, ненависть, злоба, гнев («гордость имеющим во сердци своемь» – 306, под 1246 г.; «гордяся своимъ безумьем» (380, под 1282 г.); «исполнившимся зависти и льсти … возьярившимся на нь» – 332, под 1255 г.; «вражду имеяше» – 260, под 1224 г.; «на престааше о злобе своей» – 302, под 1241 г.; «вложи дьяволъ ненависть» – 376, под 1281 г.; «гневахуся вси князи … вси гневахуться» – 368, под 1274 г. и т. д.
Правда, летописцы частенько упоминали и о «любви» между князьями или между князем и горожанами: но то была дипломатическая «любовь», обозначавшая мирные отношения – желаемые или установившиеся на какое-то время: «клялася бо беста … любовь имети» (238, под 1203 г.); «хотя имети с ним любовь» (294, под 1238 г.); «прияста и с любовью» (282, под 1232 г.); «любляхуть же и гражане» (288, под 1235 г.). При этом летописцы сетовали и на отсутствие любви: «не любящим» (240, под 1204 г.); «не живяше с нимъ в любви, но воевашеться с нимь… забывъ любви…» (358, под 1274 г.).
В сознательности внимания летописцев именно к этим трагическим или отрицательным чертам современности убеждает, в частности, некрологическая похвала волынскому князю Владимиру Васильковичу под 1288 г., где эти черты перечислены в соответствующем положительном контексте: «Сий же благоверный князь Володимерь … кротокъ, смиренъ, незлобивъ, правдивъ … не лживъ … любь же имеяше ко всимъ, паче же и ко братьи своей … мужьство и умь в немь живяше, правда же и истина с нимь ходяста … гордости же в немь не бяше… и воздыхание от сердца износя и слезы от очью испущаше…» (408, 410).
Есть у «Галицко-Волынской летописи» еще одна примечательная особенность: летописцы не просто упоминали чувства персонажей, но доводили их до максимума. Печаль чаще всего была «великой»: «бысть в печали величе» (294, под 1238 г.); «печалуя … по велику» (356, под 1262 г.); «с великою жалостью» (298, под 1240 г.); «сжалиси велми» (346, под 1269 г.); «нача болми скорбети душею» (312, под 1250 г.); «с плачемь великимъ» (406, под 1288 г.) и мн. др.
Но и радость была «великой». Обычно летописцы отделывались формулой «радость бысть велика» или ее синтаксическими вариациями. Только однажды летописец отступил от стандарта: персонаж «от радостии воскочивъ и воздевъ руце» (356, под 1262 г.). На радость летописцы реагировали скупее, чем на горе.