Древнерусская литература как литература. О манерах повествования и изображения — страница 4 из 97

Упоминание об Аврааме

Явися Богъ Аврааму, седящу ему пред дверьми куште его въ полудне у дуба Мамьвриискааго. Авраамъ же текъ въ сретение ему, поклонися ему до земле и приатъ и в кушту свою42.

Семантика отрывка. Иларион пересказал историю Авраама и его жены Сарры в соответствии с библейским повествованием о них (ср.: «Острожская библия». 1580. Бытие, гл. 16, 18, 21. Л. 6 об., 7, 8 об. 43). Но отметим одно из заметных отклонений Илариона от библейского сюжета. У Илариона сказано, что «явися Богъ Аврааму» и Авраам «приатъ и в кушту свою». В Библии же сначала говорится о появлении Бога («яви же ся ему Богъ у дуба Маврия, седящу пред двери храму его» – л. 7), но затем сообщается о появлении трех ангелов перед Авраамом («се трие мужи стояху прямо ему»). В Библии Авраам вовсе не приглашал ни Бога, ни ангелов в свое жилище, а принимал ангелов под дубом («сам же стояше пред ними под древом»).

Не ясно, откуда Иларион мог заимствовать деталь о принятии Бога Авраамом «в кушту свою» (или же придумал ее сам), но появление этой детали явно было продумано автором «Слова», потому что ветхозаветную Авраамову «кушту» Иларион тут же сопоставил с новозаветной «куштой» Богородицы (подобно посещению Богом «кушты» Авраама, «посетить Господь человечьскааго рода, и съниде съ небесе, въ утробу девици въходя; приатъ же и́ девица съ покланяниемь въ кущу плътяную, не болевьши» – 15). И далее Иларион продолжил сопоставление ветхозаветных и новозаветных событий; например, провел параллель между рождением Исаака и рождением Христа («тогда убо отключи Богъ ложесна Сарърина и, заченьши, роди Исаака, свободьнаа свободьнааго. – И присетивьшу Богу человечьска естьства… и родися … сынъ, а не рабъ» и т. д. – 15–16). При этом далекие и близкие предвестники христианства Иларион связывал с интимными физическими деталями: и с внутренностью «кущ» жилых и телесных, и с «утробой», и с «ложеснами» и пр. Все это подчинялось главной идее – как «спасти миръ» (15).

Умонастроение Илариона. Мотивы физической интимности постоянно повторялись в «Слове». Так, Иларион обращался к различным мотивам пребывания Бога и благочестивых персонажей в тесном или небольшом пространстве. Что касается Христа, то Иларион продолжил тему его зачатия – упомянул «утробу»: «въплотися отъ девице чисты, безмужны и бесквернены, въшед яко же самъ весть … утробу матерьню растяше» (20). Далее тема рождения Христа была связана у Илариона с яслями («възлежа въ яслехъ» – 20), тема крещения Христа – с купелью («въ святеи купели» – 19), тема его смерти – с гробом («в гробе положенъ бысть … печаталеша въ гробе» – 21), – все это очень небольшие замкнутые объемы.

Принятие христианства человечеством Иларион опять-таки обозначил мотивом проникновения в небольшой объем, в некий сосуд («да яко сосудъ скверненъ, человечьство, помовенъ водою … прииметь млеко…» – 14) или же в мехи («не вливають … вина новааго учениа благодатьна въ мехы ветъхы… но ново учение – новы мехы» – 23).

То же касалось и Руси. Принятие христианства Владимиром сопрягалось, так сказать, с его внутрисердечной деятельностью («въсиа разумъ въ сердци его», «сердце разверзеся» – 27, 30), а крещение Владимира – тоже с купелью («вълезе въ святую купель», «въниде въ святую купель» – 27, 30); христианские качества Владимира сосредотачивались также в тесном пространстве («съмыслу место, милостыни гнездо» – 29); а упоминание о Владимире как отце Ярослава побуждало Илариона вспомнить о его «утробе» и «чреслах» («виждь утробу свою… изведе от чреслъ твоихъ» – 33).

Наконец, новокрестившиеся русские люди в «Слове» Илариона тоже представали скопившимися в ограниченном пространстве – в домах и церквах («въ всех домах своих зовемь», «церкви люди исполнены», «епископи сташа пред святыимъ олтаремь» и пр. – 25, 27, 28).

Все перечисленные мотивы традиционны, но особенностью Илариона явилась навязчивая частота их повторения в «Слове». Зарождение и принятие христианства представлялось Илариону каким-то интимным физическим или телесным действом, связанным с «утробой», «чреслом», «сердцем», омыванием в «купели» и пр.

Другой частый телесный предметный и символический мотив в «Слове», опять-таки связанный с христианством, – это мотив еды и удовлетворения голода. Недаром рассмотренный нами рассказ об Аврааме Иларион повернул к теме кормления – еды – пира («и яко отдоися отроче Исаакъ и укрепе, сътвори Авраамъ гоститву велику… И еще … Христосъ … отдоися и укрепе сътвори Богъ гоститву и пиръ великъ тельцемь упитеным… – 16).

Соответственно принятие христианства Русью Иларион обозначал символикой тоже еды и питья. Так, Владимир насытился («испи будущая жизни сладкую чашу въкуси…» – 19); и других покормил («жадныа и алъчныа насыщая»; «зрениа сладкаго лица его насыщаяся», «пиемь источьникъ нетлениа», «преизлиха насыштьшемся сладости книжныа» «Христовы пречистыа крове въкушающе, съпасаемся» – 31, 34, 25, 14, 24).

Принятие христианства Иларион связывал и с другими видами физических чувств, в частности с обонянием (Владимиру «припахну воня святого духа», «темианъ Богу въспущаемь», «тимианомъ обухаемь» – 29, 34). Но чаще речь шла о прозрении от слепоты в христианстве («бывшемъ намъ слепомъ и истинънаго света не видящемь», но «Христосъ слепыа ихъ просвети», «ослеплени невидениемь и тобою прозрехомъ» и т. д. и т. п. – 24, 21, 34).

Иларион связывал принятие христианства с символическим и реальным исцелением от различных болезней («ушеса глухыих услышать», «именемь Иисус Христовомъ болящиихъ съдравеють, немыихъ глаголють» и пр. – 24, 30).

Наконец, Иларион символизировал принятие христианства еще одним физическим состоянием, – теплом после холода, одеянием после наготы («студеньство нощьное погыбе, солнечьнеи теплоте землю съгревши … християни же при благодетьнеим солнци свое спасение жиждють», «нагыа одевая», «правдою бе облеченъ, крепостию препоясанъ, истиною обутъ» и мн. др. – 17, 31, 34).

Объяснить столь непрерывное повторение многообразных интимных телесно-физических символических и реальных мотивов в «Слове» можно увлеченностью Илариона главной своей темой «спасения» людей христианством, в том числе спасением физическим и телесным.

III. Письмо Владимира Мономаха: внимание к эмоциям

Упоминание о Давиде

Не крове деля пролитья помазаникъ Божии Давидъ, нъ прелюбодеянье створи, посыпа главу свою и плакася горко. Во тъ час отда ему согрешенья его Богъ44.

Семантика отрывка. Владимир Всеволодович Мономах, тогда (в 1096 г.) еще князь Переяславля Южного, в своем письме к черниговскому князю Олегу Святославовичу, повинному в убийстве Мономахова сына, призвал Олега покаяться и в качестве примера привел библейского Давида, который усиленно каялся даже не из-за убийства, а из-за прелюбодеяния. Но в Библии Давид каялся иначе, чем описано в письме Мономаха. По Библии, Давид перестал принимать пищу, «облекъся въ вретище, лежаше ниц на земли» («Острожская Библия». 1580. Вторая книга Царств, гл. 12. Л. 145 об.). По словам же Мономаха, Давид «посыпа главу свою и плакася горко». Мономах упомянул покаяние Давида явно по памяти, притом заместил проявление покаяния у Давида многочисленными традиционными проявлениями горя у разных библейских лиц – посыпанием главы пеплом и горьким плачем (ср., например, как изнасилованная дочь Давида «попелъ насыпа на главу ею … и въпияше» – «Острожская библия». Вторая книга Царств, гл. 13. Л. 146; или: «въскричатъ о тебе горце и въсплачут и въсыплютъ персть на главы своя» – Книга пророка Иезекииля, гл. 27. Л. 138; и мн. др.). В результате, Давид у Мономаха каялся гораздо эмоциональнее, чем в Библии.

Умонастроение Владимира Мономаха. Эмоциональность Давида объясняется психологической особенностью автора письма – у Мономаха все персонажи представали остро переживающими. Конечно, письмо было написано по печальному поводу, но обозначения горя персонажей в письме Мономаха выходили за пределы традиционной эпистолярной сдержанности и за пределы выражения только печали. Так, свое душевное состояние Мономах описал с необычным отчаянием: «О, многострастныи и печалны азъ! Много борешися сердцемь, и одолевши душе сердцю моему» (252). А затем Мономах представил и свое будущее утешение, посоветовав Олегу прислать «ко мне бяше грамоту утешеную» и вдову Мономахова сына, «да бысть обуимъ, оплакалъ мужа ея … да с нею, кончавъ слезы … азъ утешюся» (253–254).

И закончил свое письмо Мономах, заботясь о состоянии своей души: «Но душа ми своя лутши всего света сего» (255).

Своего адресата – Олега – Мономах также стремился склонить к переживаниям: Олегу надо бы каяться с чувством («рещи бяше … вникнущи въ помыслы души своеи: “Увы мне, что створихъ…”» – 253) и с чувством же прочесть Мономахово послание («написах ти грамоту, аще ю примеши с добромь ли с поруганьемь» – 253).

Мономах думал о переживаниях и «проходного» персонажа для его письма – вдовы его сына, которую он даже и не видел («не видехъ бо ею первее радости … и сядет, акы горлица на сусе древе, желеючи» – 253–254).

Даже сам Бог предстал в письме у Мономаха довольно импульсивным. Так, описав покаянье Давида, Мономах добавил: «Во тъ час отда ему согрешенья его Богъ» (253). По Библии же, Бог отъял согрешение у кающегося Давида далеко не сразу. Мономах же исходил из представления о том, что «Богъ всеи вселене иже хощеть, то в мегновеньи ока вся створити хощеть то» (253).

Об отзывчивости и сострадательной эмоциональности Владимира Мономаха нам уже приходилось писать на основе других источников45. Таким этот грозный великий князь киевский оставался всю жизнь.