Но за пределы литературного этикета вышло то, что в большей мере именно чувства стали определять деятельность персонажей в «Сказании». Например, Мамай не просто продумал свой поход и напал на Русь, но в первую очередь внутренняя сердечная страсть побудила его сделать это: Мамай – «злый христьанскый укоритель; и начатъ подстрекати его диаволъ и вниде вь сердце его напасть роду христианскому» (25). Сердечная страсть заставила Мамая ставить самые радикальные цели: «наусти его, како разорити православную веру» – «сядем и Русью владеем», «обогатеемъ русскым златом» (25–26). Страсть подвигла Мамая к публичности: «начатъ хвалитися… и нача подвижен быти… нача глаголати къ своим еулпатом, и ясаулом, и князем, и воеводам, и всем татаром». Страсть толкнула Мамая на немедленные, быстрые действия: «И по малех днех перевезеся великую реку Волгу со всеми силами». Но – самое примечательное – страсть затмила Мамаю разум: «ослеплену же ему умомъ».
Точно так же действовали чувства, и не обязательно злоба, у других отрицательных персонажей в «Сказании». Например, Ольгерд Литовский «велми рад бысть», и уже от радости разрастались его намерения: «А мы сядемъ на Москве и на Коломне; … княжение Московское… разделим себе» (27). От радости он стал быстрым: «И посылаеть скоро посла к царю Мамаю». И точно так же страсть делала таких людей безумными: «Не ведаху бо, что помышляюще и что се глаголюще, акы несмыслени младые дети».
Однако и на положительных персонажей чувства воздействовали сходным образом. Так, под влиянием эмоций великий князь Дмитрий Иванович действовал быстро: «по всей Русской земли скорые гонци разославъ» (30), «и въскоре посла весть» (37); регулярно превращался в пылкого оратора, иногда наедине, но чаще публично произносившего многочисленные и большие речи: «велми опечалися… и пад на колену свою, нача молитися» (28); «из глубины душа нача звати велегласно… Коемуждо полку рече» (39); «сердцем боля, кричаше…: “Братиа, русскыа сынове, князи и бояре, и въеводы, и дети боярьские!”» и др. Чувства в данном случае не мешали уму, подстегивали память. Даже жена Дмитрия Ивановича, великая княгиня Евдокия, от горя «сяде на урундуце» и вспомнила о давней несчастной Калкской битве с татарами: «От тоа… великого побоища татарскаго и ныне еще Русскаа земля уныла» (33). В общем, чувства персонажей выступили в «Сказании» важнейшим фактором развития событий.
Такая особенность повествовательной манеры «Сказания» была достаточно необычной для древнерусской литературы. Ранее двигателем событий служили мысли героя или вести, им услышанные. Но ни в одном из предшествующих древнерусских произведений, включая многочисленные источники «Сказания» и различные воинские повести, роль чувств не получилась такой большой, как в «Сказании».
По изображению чувств ближе всех к «Сказанию о Мамаевом побоище» стоит подробная «Летописная повесть» о той же битве, созданная лет за сто до «Сказания», в 1430-х годах, и в «Сказании» затем использованная. В «Летописной повести», как и потом в «Сказании», Мамай тоже гневался, великий князь Дмитрий Иванович и жены русские тоже проливали слезы и пр. Однако, в отличие от «Сказания», в «Летописной повести» чувства персонажей не выступали постоянным двигателем событий. Вот, например, Мамай «възбуявся и възгордяся и гневаяся, и стоя три недели со всемъ своимъ царствомъ»7 – Мамай никуда не кинулся под влиянием чувств, а хоть и в гневе, но стоял три недели на одном месте. В «Летописной повести» чувство зачастую одолевало персонажа лишь после какого-нибудь события, а не перед поступком. Так, «Мамаи же, слышавъ приходъ великаго князя Дмитрия Ивановича со всеми князи русскыми и со всею силою к реце к Дону и сеченыя своя видевъ, и възьярися зракомъ, и смутися умомъ, и распалися лютою яростию, и наполнися, акы аспида некая, гневомъ дышуще» (35) – ясно сказано, что ярость Мамая была вызвана действиями Дмитрия Ивановича; но эта ярость не выступила причиной действий самого Мамая; упомянуто только, что он сказал: «Двигнемъся всею силою моею темною», однако рассказа об этом деянии Мамая нет, чувство осталось вне последующего события.
Обычно же в «Летописной повести» упоминания чувств персонажей только как декор сопровождали описания событий. Типична, например, такая сценка: «И се поиде великая рать Мамаева и вся сила татарьская. А отселе поиде велии князь Дмитрии Иванович со всеми князи русскыми, изрядивъ полкы противу поганых со всеми князи русскими, со всеми ратми своими. И възревъ на небо умиленыма очима, и въздохнувъ из глубины сердца, и рече слово псаломьское: “Братие! Богъ намъ прибежище и сила”. И абие съступиша обои силы велици на долгъ час вместо…» (37) и т. п., – «умиление» Дмитрия Ивановича стоит тут как бы не на месте (сначала пошел на татар, а потом, словно спохватившись, стал молиться); без «умиления» можно было бы и обойтись, не нанеся ущерба изложению; «умиление» – это всего лишь положенное украшение такого рода эпизодов.
В «Сказании о Мамаевом побоище» же чувства персонажей заняли более четкое и определяющее место. Эта нетрадиционность повествовательной манеры «Сказания» свидетельствует о каких-то изменениях в мироощущении автора первой четверти ХVI в. сравнительно с его предшественниками.
Чувства активно включились в ход рассказов, оттого что описываемый мир представлялся автору «Сказания» гораздо более разнообразным, чем прошлым сочинителям. Отсюда многие следствия. По причине разнообразия мира разнообразней стали переживать персонажи в «Сказании». Так например, великого князя Дмитрия Ивановича автор изобразил охваченным одновременно разными, противоположными или сложными чувствами: Дмитрий Иванович «нача сердцемъ болети, и наплънися ярости и горести, и нача молитися: “…подобаеть ми тръпети…”» (29), – подобное сочетание ярости, горести и смирения героя было невиданным в литературе, тем более в предыдущих сочинениях о Куликовской битве.
И далее в «Сказании» Дмитрий Иванович одновременно и «плача и радуася: о убиеных плачется, а о здравых радуется» (47) – это сочетание чувств также было не совсем обычным. Кроме того, на протяжении изложения у Дмитрия Ивановича неоднократно и сильно менялись настроения: вот «князь же великий прослезися», но ему говорят: «просвети си веселиемъ очи сердца», – и князь «нача утешатися» (29–30); но снова «великому же князю нужно (тревожно) есть», и затем снова «князь же великий обвеселися сердцемъ» (31); вот «князь же великий нача думати» в нерешительности, но ему советуют «оставити смерътнаа, буйными глагола глаголати», и князь «взьехавъ на высоко место» и пр. (37–39) – Дмитрий Иванович в «Сказании» выглядел гораздо изменчивей, чем он же в других произведениях о Куликовской битве.
Чувства прочих персонажей в «Сказании» тоже стали необычно неоднолинейны. Так, лютый Мамай «скрегча зубы своими, плачуще гръко» (45) – и злится, и досадует, и горюет. Олег Рязанский «начатъ боятися … нача опалатися и яритися» (35) – боязнь смешалась с яростью.
Конечно, сочетания и перемены чувств у персонажей «Сказания» не отличались большим разнообразием. Например, подобно Дмитрию Ивановичу, Дмитрий Ольгердович тоже «нача радоватися и плакати от радости» (36); «мнози же сынове русскые възрадовашяся радостию великою», но затем «унывають» (38), а потом «аки лютии влъци… начаша… сещи немилостивно» (45) – радость сменяется горем, а после гневом; эти небогатые наборы чувств характерны для «Сказания». Но раньше в произведениях и их не было или почти не было.
В описаниях общей обстановки, особенно в серии батальных сцен «Сказания», давало знать о себе авторское ощущение не только разнообразия, но и парадоксальности мира. Странно описывается, к примеру, выезд русского войска из Москвы. С одной стороны, погода благостна и войско спокойно: «Солнце… на въстоце ясно сиаеть», «солнце добре сиаеть, … кроткый ветрецъ вееть», «синиа небеса», «урядно убо видети въйско…»; а с другой стороны, как раз нет ни благостности, ни тихости у выезжающего войска: «аки соколи урвашася… и възгремеша своими златыми колоколы и хотять ударитися на многыа стада… хотять наехати на великую силу татарскую» (33), – сочетаются и кротость, и агрессивность. Противоречивость повествования можно было бы объяснить неудачным пересказом «Задонщины» автором «Сказания», если бы такие случаи не повторялись в «Сказании» неоднократно. Далее войско продолжает свое чинное шествие «по велицей шыроце дорозе… успешно, яко медвяныя чяши пити»; но одновременно и с вызывающей энергией, так что «стукъ стучить и громъ гремить по ранней зоре» (34) – тут отнюдь не неумело, а осмысленно использована «Задонщина» автором «Сказания» для создания живых, неоднотонных картин.
Затем в «Сказании» рассказывается о смотре руского войска накануне сражения, и противоречивые мотивы особенно выразительно переплетаются в этом рассказе. С одной стороны, ясная тихость свойственна собравшемуся на поле русскому войску: знамена «аки некии светилници солнечнии светящеся въ время ведра; и стязи ихъ золоченыа… тихо трепещущи… шоломы злаченыя… аки заря утреняа въ время ведра светящися». С другой же стороны, некая бурность пронизывает войско: «стязи… ревуть … хоругови аки жыви пашутся, доспехы же… аки вода въ вся ветры колыбашеся … яловци (флажки) же шоломовъ их аки пламя огненое пашется» (39), – и полностью ведрено, и сильно ветрено одновременно. И смотрящие на это войско испытывают очень разные чувства: «Умилно бо видети и жалостно зрети таковых русскых събраниа… Сему же удивишася…», – умиление, жалость, удивление, потому что все видимое стало неожиданно разнообразным.
Авторское представление о парадоксальном разнообразии мира отразилось и во многочисленных развернутых параллелях между русскими и татарскими войсками в «Сказании». Так, глубокой ночью перед завтрашней битвой со стороны татарского войска доносится «стукъ великъ, и кличь, и вопль… и аки гром великий гремить … волъци выють грозно велми» и пр., а со стороны русского войска «бысть тихость велика». Затем персонаж, находящийся в поле между двумя войсками, слышит «землю плачущуся надвое»: татарская сторона «аки некаа