Древнерусская литература как литература. О манерах повествования и изображения — страница 55 из 97

сказание в сей книзе»3); то «сказание» означало «знание» («на сказание и на мудрость человеком зачатие … глаголю о древних летех на сказание и на мудрость человеком … на сказание и мудрость разумети человеком»); то, наконец, «сказание» больше означало «повествование» («а писание всяко о себе само да сказует … приидем убо к древнему пророческому сказанию о сем … слова не простираем и приидем к иному сказанию. Великий сказатель светлый во словесех Иоанн Богослов…»).

И все это смешалось у автора в кратком предисловии к летописцу. По-видимому, автор решил изъясняться «неправильным», даже «неграмотным» с книжной точки зрения, разговорным языком, не приспособленным для летописного повествования. Мешанина мешала ясности. Правда, для того, чтобы с уверенностью утверждать формирование подобного феномена витиеватого изложения, необходимо изучить обиходную русскую речь конца ХVI – начала ХVII в.; а это дело будущего. Пока же приходится довольствоваться правдоподобными предположениями.

Но составитель, возможно, действительно, различал стили простой и книжный. Так, в «своей» части летописи он отметил, что один из персонажей «такия слова простая глаголюще» (194, под 1581 г.), а другой персонаж «таки говорит по-книжному» (214, под 1610 г.).

Множество же «неправильных» выражений вперемешку с книжными (включая странные «двигательные» призывы: «уклонимся усердно сия книги держатися» – 31; «простиратися на почитание сея книги» – 32) внесло в повествование витиеватость иного рода, чем в «Степенной книге». Эта витиеватость была, так сказать, простонародной.

Употребление одного и того же слова в разных смыслах было характерно для составителя «Пискаревского летописца» и под 1534–1613 гг. Например, слово «приити», означавшее «перейти, обратиться к чему-либо» в предисловии к летописной книге, далее могло значить «достичь», «добраться» («град крепок и запасен всем, понеже пришло море под стену его» – 193, под 1575 г.), а в другом месте – что-то вроде «впасть» (хоромы вдруг саморазрушились, и очевидцы «пришли во удивление о таком чюдеси» – 215, под 1610 г.). Эти некнижные выражения тоже отличались витиеватостью от обычного летописного стиля.

Еще пример «неправильного» витиевато-экспрессивного словоупотребления в «Пискаревском летописце». Слово «неправда» означало «агрессия», «большое нападение», с которыми надо бороться (о литовском короле: «воевати за королеву неправду … татар наводит»; «против его неправды … от насилия боронити» – 168, под 1535 г.); затем – «злодейские заговорщицкие планы» («меж ими многие неправды говорили» – 171, под 1537 г.). Слово же «правда» вовсе не противопоставлялось «неправде» и имело значение «полное оправдание» («правда дати князю» – 172, под 1537 г.), но тут же – «твердое обещание» («царь забыл своей правды и дружбы» – 173, под 1541 г.). Об исторических событиях автор старался рассказать не книжно и не просторечно, а каким-то неуклюжим, возможно, приказным языком. Недаром Я. Г. Солодкин (вслед за О. А. Яковлевой и М. Н. Тихомировым) предположил, что составителем «Пискаревского летописца» был «московский приказной человек»4.

Приказной язык конца ХVI–ХVII в. также почти не изучен; так что последующие примеры относим к приказной речи тоже лишь предположительно. Этот приказной человек употреблял книжные слова в противоположном или в совершенно неузнаваемом смысле: «приказать» – предложить, просить («а х королю приказывал, чтоб король с ним был в дружбе» – 167, под 1534 г.); «мастер» – врач (больному «мастера прислати» – 171, под 1537 г.); «угадать» – почувствовать, предвидеть («угадал себе сам, что ему быти убиту» – 193, под 1590 г.); «глумиться» – развлекаться («почали прохлажатися и всяким глумлением глумитися» – 194, под 1581 г.); «воровать» – развратничать («родила малого невесть от кого, что многие с нею воровали» – 216, под 1610 г.). И мн. др. Так другим путем, чем в «Степенной книге», создавалась витиеватость речи в летописи.

Сюда же добавлялись слова в неправильной форме и оттого витиеватые: «мненье» – сомненье («на него пришло мненье … мнения и страху не отложил» – 171, под 1537 г.); «утеха» – утешение («ниоткуду себе на земли утехи не имеем» – 174, под 1541 г.); «развертети знамение» – развернуть знамена (187, под 1552 г.). И др.

Просторечные обороты, усиливающие витиеватую экспрессию, также иногда проникали в повествование: «взя да збежа» (195, под 1584 г.); «вскормил, что щеня у корыта» (177, под 1536 г.); «как то не мученики, как не святыя!» (214, под 1610 г.).

Мы отметили некоторые признаки этого еще одного нового витиеватого языка, теперь уже витиеватого «низкого» стиля, в «Пискаревском летописце». Возможно, составитель или его предшественники не совсем умело, но зато доходчивей пытались обыденным языком пересказать исторические материалы относительно недавнего прошлого.

«Словеса простая», выделявшиеся витиеватыми «неправильностями» словоупотребления и словообразования, появлялись и в других летописях конца ХVI – начала ХVII в. Так, в «Новгородской второй летописи» под 1542 г. просторечно, с характерными «неправильностями», рассказывалось о новгородском затмении и землетрясении: «на росвете в 1 час дни пришла тма велика … страх пришел необыченъ на люди. В тот же час пришел трус на землю, и земля воскипела, учала земля ходити, аки море, волнами зыблюще. В тои же час летела стена… И дал Богъ, немного потишало … много полат разволялося… В тои день трус был во Флоренци … город в землю погрузил … город погруз…»5 Скорее всего, это была прямая запись чьего-то образного витиеватого рассказа, без книжного редактирования вставленная в хаотичное собрание летописных сообщений, которое представляла собой «Новгородская вторая летопись». Летописец, видимо, исходил из предпосылки, что подобное разговорное изложение вполне допустимо для летописи, ведь он «писал памяти ради своей» (147, под 1545 г.).

Смешивание летописных статей фразеологически разных, приведшее к появлению витиеватости «низкого» стиля, получилось по сходной причине: и «Пискаревский летописец», и «Новгородская вторая летопись», по существу, являлись черновиками6, и никто не мешал языковым опытам авторов.

«Временник» Ивана Тимофеева

Третий черновик того времени – это «Временник» Ивана Тимофеева (см. работы О. А. Державиной, Я. Г. Солодкина, Д. А. Рыбакова, О. А. Туфановой о структуре памятника). «Временник» целиком был написан странным, совсем новым витиеватым языком, а не смесью книжных и разговорных выражений – стиль повествования был изобретен лично самим автором. В качестве типичного примера можно наугад взять любой отрывок «Временника». Вот рассказ «О крестном целованье Борису». Первая его фраза: «Во время же своего воцарения ему умысли себе и семени своему по нем вся, иже страхом приведшая: о себе, о рабе, упова нечто таково, еже твердее же и преждебывших его царей, – крестную ему в людех утвердити клятву во утвержение царства»7. Намеренной запутанности фразы и неотчетливости ее смысла автор добился следующими способами. Во-первых, он, не называя конкретной цели Бориса Годунова, начал с характеристики неведомо чего: «умысли … вся, иже страхом приведшая … упова нечто таково, еже твердее же…». Во-вторых, автор употребил важные слова в необычном расплывчатом значении: «страхом приведшая» – страхом заставить, принудить; «упова» – приказав, повелев; «твердее» – крепче, надежнее; «утвердити клятву» – принять, насадить, навязать клятву; «во утвержении царства» – для подтверждения, заверения о воцарении, царствовании. В-третьих, автор обошелся без нужных смысловых уточнений: «во утвержении царства» чьего? – конечно, Бориса Годунова; «твердее же и преждебывших его царей» – крепче не царей, а крепче, чем у прежних царей. И напротив, в-четвертых, автор «засорил» фразу, пожалуй, излишними местоименными пояснениями: «своего воцарения ему», «семени своему по нем», «преждебывших его». Наконец, в-пятых, автор (что исследователи отмечали неоднократно) крайне усложнил синтаксис своей фразы всего лишь о том, что Годунов замыслил усилить крестоцеловальную клятву.

Примеры такого рода неудобопонятной витиеватости высказываний просто неисчислимы во «Временнике». (Отметим, что О. А. Державина совершила титанический по головоломности труд перевести весь хаотический «Временник» на современный русский язык.) Какова причина подобных ухищрений? Автор оправдывался тем, что он с боязнью писал во время оккупации Новгорода шведами. Но зачем тогда он «зашифровывал» не только политически острые, но и самые нейтральные фразы и сообщения? Исследователи уже давно поняли, что исторические обстоятельства послужили толчком Ивану Тимофееву расширить «первые опыты нового литературного стиля»8. Иван Тимофеев предупреждал, что его стиль не книжный («далече книжнаго разуму» – 18; «елико слышахом, толико и писмены вместивше, издахом» – 163) и что писательству он не обучен («писательства слову добре не обученых о положению писаний … яко же мною творимо днесь… яко по нужди вчинися» – 146). Что же это была за внутренняя «нужда»? Иван Тимофеев придумал выражаться многословно («мои … медленоглагольный язык … коснодвижная мною трость» – 148) и витиевато («многократно потонку речеся» – 113; «словом, яко паучинным тканием прикровено … сказавшу» – 129) для того, чтобы внести некую «мудрость» в свое повествование (у Ивана Тимофеева «неясность изложения, фразеологические потуги … очень часто служили только целям внешней торжественности»9). Это был наивно-мудреный стиль.

Четыре рассмотренных памятника 1560—1610-х годов наводят на мысль о том, что новые витийственные стили, очень отличавшиеся друг от друга, раньше всего испробовались авторами в незавершенных, черновых и получерновых летописных или летописеобразных произведениях крупного объема, но заметного распространения эти одинокие «пробные» стили не получили и в единую историю никак не связались; однако же свидетельствовали о напряженных стилистических поисках, предпринятых в кризисных исторических условиях, особенно при Смуте, авторами из разных социальных слоев.