И другие качества Ольги настойчиво подтверждал автор, проводя идею всепроникающей богоданности: так, много раз автор возращался к теме мужества и целомудрия Ольги – ведь она «богоизбранный сосуде целомудрия» (29); постоянно связывал с ней мотив света и сияния, потому что она «богосиянная русская звезда», «Господь… приведе ю въ познание истиннаго света» (29, 16) и пр.
Множество фразеологических элементов переносил составитель жития из эпизода в эпизод. Например, рассказ о встрече Ольги с Игорем своими обозначениями и оценками перекликался с последующими рассказами, особенно о встрече Ольги с Цимисхием, да и с иными эпизодами, – их почти десяток, и словесно они изложены резко иначе, чем в «Повести временных лет». Вот заголовок рассказа: «О великомъ князе Игоре, како сочьтася со блаженною Ольгою»; и вот конец: «и тако сочьтана бысть ему закономъ брака» (7–8); а вот уже о Цимисхии: «умышляше ко счетанию» с Ольгой (13) «не получихъ счетатися» (16), «прельщаше ся… о счетании брака» (18–19).
Или другой мотив – «коварство». Сначала оценка домогательств Игоря: Ольга «уразумевше глумления коварство» его (7); потом та же оценка брачной интриги Цимисхия: Ольга «уразумевши, яко… симъ коварствомь поколеблетъ душу ея… коварство всячески тщащеся упразднити» (13); и снова о том же в речи Ольги: «О царю, несогласная тогда умышления коварства… коварство твое упразнися» (18–19).
Повторялись в житии обозначения еще одного мотива: Ольга с Игорем – «пресекая беседу неподобнаго его умышления» (7); то же происходит с Цимисхием, который «составляетъ беседу тщетну», но Ольга возражает: «ты, о царю, всуе о семъ беседуеши», «прекратимъ беседу» – «и душетленную его беседу мужествене отсече» (15–16).
Окончания рассказов также держались на повторах оценок – Ольга стыдила Игоря: «студная словеса износиши», «уязвенъ будеши всякими студодеянии», и тогда Игорь «со стыдениемъ своимъ и съ молчаниемъ преиде» (7–8); Цимисхий тоже «съ студомъ въ чювство прииде… студа гонзнути» и признался: «срамъ и студъ приобретохъ си» (16), и «со студомъ отъ таковыхъ умолче» (19).
И другие рассказы заполняли повторения мотивов, как например: «отъ всякого вреда вражия избавляемся» (7), «спасетъ и избавитъ от лукаваго» (17), «Божий же промыслъ весть благочестивыя отъ напасти избавляти» (22–23), «чистота бо древле Иосифа избави… Сусану… избави…» (25), «девьство… воздыхания избавительно» (31), «да избавитъ насъ господь Богъ от всякихъ напастей и бедъ» (38) и т. д.
Все это множество повторов культивировалось потому, что автор пунктуально выступал как идеолог: побуждал «прилежно искати разумъ къ Божии воле» в событиях (35) и повсеместно и по каждому поводу внушал, что все происходит «не отъ человеческаго научения, но отъ вышняя премудрости» (29): «всесильный Богъ своимъ неизреченнымъ промысломъ по чину строитъ» (35), «сице благодать Божия действуя древле и ныне овогда въ мужехъ, а овогда в женахъ» (37) и пр.
С идеей богоучастия сочеталась идея богозащищенности. Составитель жития надеялся на Божью защиту уже и в его время. О защите просила не только Ольга («помощи отъ Него требуя: “помощникъ ми буди и не остави мене, Боже”» – 13, 21), но и сам автор: «молитеся безъ вреда сохранити и спасти державу… самодержъца царя и великого князя Ивана… и со всеми христоименитыми людьми, яко… даруетъ имъ Господь везде и всегда, во всякомъ времени и месте на вся супротивныя… победу» и т. д. (30–31). Начальная часть «Степенной книги», таким образом, оказывается особенно сходной с последней, семнадцатой, частью книги «подтвердительной» повествовательной манерой и доведенным до крайности богоуповающим умонастроением авторов.
И далее повествовательное сходство время от времени наблюдается в оригинальных рассказах в «Степенной книге», отклоняющихся от ее летописных источников. Например, история о любовных домогательствах великого князя Юрия Святославовича Смоленского к чужой жене – к Ульянии Вяземской (в тринадцатой части книги) хотя и не так уж пространно изложена, но и не так лаконично, как, например, в «Софийской второй летописи» под 1406 г.5, и содержит много повторяющихся оценок и соответственно пронизывающих текст мотивов. Ульяния объявляется целомудренной, что бы с ней не случилось: «та бяше целомудрена… ея же целомудреному благоумию позавиде древний врагъ диаволъ… Она же… о целомудрии подвизашаеся… видя… такову крепкодушьну о целомудрии ревность… целомудреныя княгини Ульянеи» (445); а князя сопровождают слова «блуд», «стыд» и «срам»: «уязвенъ бысть на ню блудною бранию и… безстуднымъ устремлениемъ… Онъ же срама исполнися… паче приложи къ блудному устремлению… Князя же Юрья Святославича отвсюду обыде сугубъ студъ и поношение, сугубо же срамота и укоризна… не могий терпети срама и поношения…» Все это совершено под неотступным Божьим наблюдением и потому фразеологическими повторами подчеркнуто автором.
Чтобы понять историко-литературное место «Степенной книги», совершим небольшой экскурс в предшествующие годы в обратном хронологическом порядке. Специфическое «подтвердительное» повествование появилось еще до «Степенной книги»; уже в конце 1550-х годов оно использовалось, например, в «Житии Нифонта Новгородского», которое в 1558 г. по разым источникам составил плодовитый агиограф псковский священноинок Василий-Варлаам6. Словесно-фразеологических повторов очень много в сочинении Василия, особенно в местах, им самим написанных, начиная со вступления: «Благословенъ Богъ-Отецъ вседержитель… всехъ составление содержай… содержавная славою… содетель и содержитель…»; тут же параллельно следуют и другие повторы: «творецъ… всея тварисотвориша… животворящии» и т. д.7 Или: «отъ благочестну и святу и милостиву родителю рождься… токмо вемы, яко отъ благочестну родителю и святу рождься… Бяху же благочестнии родители святаго отрока… во благочестии живуще… сей мужь благочестивый и съ супругою… отроку отъ такову родителю благочестну» и т. д. (2).
И дальше изложение вязко тянулось повторами сюжетно значимых слов: «родителие же… моляху Бога…, чтобъ имъ послалъ Богъ плодъ чревныи… И услыша Богъ чистую молитву ихъ и дастъ имъ плодъ чреву… понеже Бог не презри молитвы родителей онехъ и дастъ имъ плодъ чрева… яко же древле Иоакима и Анну услыша Богъ… и дастъ имъ плодъ чреву… тако же и сего святаго отрока родителей не презре Богъ моления изъ и… дастъ имъ плодъ чрева» (2).
Но в отличие от «Степенной книги», не идеей о доскональной богоуправленности всего в мире было проникнуто «подтвердительное» повествование у Василия в «Житии Нифонта», а скорее, желанием постоянства и незыблемости, помогающем благополучно переплыть «море жития сего, лютаго миродержца непостоянную пучину» (7). Все персонажи «Жития Нифонта» имеют касательство к идее постоянства в мире. Например, родители Нифонта, если кормили нищих, то «трапезу имъ поставляше множицею и тако творяху… и до исхода душы своя еже от телеси и паки всегда хождяху въ церковь» (2), так и отошли «въ вечный покой» (3), – образец постоянства. Сам Нифонт: «молитва бяше во устехъ его всегдашняя» (3), «вельми крепостию себе утвердивъ» (5), «душею крепкии» (6) и т. д., «и паки восприятъ… вечное наслаждение» (5) – идеал постоянства. Вообще все святые «молятъ непрестанно» (6), «творятъ непрестанно» (8), обращаются «къ незаходимому солнцу Христу» (8) – все у них постоянно. Грешникам суждено впасть в «муку безконечную» (7), даже сам сатана связан «нерешимыми узами железными во веки и на веки» (3) – отрицательный мир тоже пребывает в постоянстве своих черт.
Перейдем к более раннему времени – концу 1540-х годов, когда выходец из Пскова и затем протопоп московского дворцового собора Ермолай (позднее в монашестве – Еразм) написал «Повесть о Петре и Февронии»8. «Повести о Петре и Февронии» тоже свойственна «потвердительная» манера повествования. Например, даже в одном небольшом эпизоде Петр трижды повторяет: «мне же не косневшу никамо же, вскоре пришедшу… и нигде же ничесо же помедлив, приидох… Приидох же паки, ничто же нигде паки помедлив»9. И еще повтор: «чюжуся, како брат мой напреди мене обретеся… и чюдяхся, како напред мене обретеся… не вем, како… напред мене обретеся». И много других повторов в этом же небольшом эпизоде: «разуме быти пронырьство лукаваго змия… се есть, брате, пронырьство лукаваго змия» и пр.
В других эпизодах другие персонажи тоже, можно сказать, прилипли к повторам: «вниде в дом… и вниде в храмину… внидох к тебе… прииде в дом сий и в храмину мою вниде» (214). Изложение толчется на месте: «…иде чрез ноги в нави зрети… глаголя, чрез ноги в нави зрети… иде… чрез ноги зрети к земле… рех, яко иде чрез ноги в нави зрети».
Вся повесть переполнена повторами повсеместно и во множестве, но на этот раз выдают они не потребность автора в богозащищенности или хотя бы в стабильности мира – такое потребуется позже, – а желание понять загадочный мир. Поэтому герои повести все время пытаются в чем-то разобраться и что-то уразуметь, о том и признаются: «не свем и чюжуся» (213); «не внят во ум глагол тех… не разуме глагол ея… глаголы странны некаки, и сего не вем, что глаголеши… и ни единого слова от тебе разумех» (214); «не вемы… да того ради вопрошаем… хотя в ответех искусити» (215); «яко же рчет, тогда слышим» (218) и пр. За надоедливым «подтвердительным» повествованием скрывается постоянная сосредоточенность и вдумчивость персонажей: «в сердци си твердо приимши, умысли во уме своем… добру память при сердцы имея… в сердцы си твердо сохрани» (212); «нача мыслити… бяше в нем мысль, яко не ведыи… искаше подобна времени» (212); «во уме своем держаше» (218); «приим