Древнерусская литература как литература. О манерах повествования и изображения — страница 76 из 97

Но это еще не все. В «благополучных» памятниках 1620-х – 1630-х годов можно заметить еще одну особенность, которая оказывается чрезвычайно важной. Авторы повестей и официальных документов усиленно стали упоминать «простцов», «бедных и нищих и обидимых», «все народное множество», обязательно говорить об «убозих» и «простых человецех» («Соборное изложение», 403; «История», 125, 231; стихиры о ризе, 16; память 1636, 402 и др.). В официальных документах сочувственно объявлялись беды, например, «убогих работных людей» и осуждались насильства над ними: «а бедные люди от таких законопреступных людей бедне насилуеми и оскверняеми и порабощаеми бывают и ниоткуда ж избавления приемлют»; властям советовалось выслушивать «простую молву» (грамота 1622, 246, 247, 253)28. Авторы часто поминали заповедь «еже нища и убога помиловати»; они приветствовали «полагающа душу свою за овца стада его» (Минея 1619, 3 и другие издания).

Тема «простых» людей стала выделяться у авторов 1620-х – 1630-х годов и когда они вспоминали о прошлом. Так, автор «Повести об Улиянии Осорьиной» с удивительной регулярностью возвращался к одной и той же теме: во время Смуты Улияния «вдовами и сироты печашеся и бедным ко всем помогаше… даяше нищим милостыню…» (280); автор ставил в образец постоянство и безотказность помощи: помогая «убогим», Улияния «дойде же в последнюю нищету, яко ни единому зерну остатися в дому ея, и о том не смятеся… и не изнеможе нищетою» (281–282). Авраамий Палицын же в своей «Истории» не только обращал внимание на помощь бедным во время смуты («о бедных и нищих крепце промышляше… и таковых ради строений всенародных всем любезен бысть» – 104), но и ставил деяния «простцов» выше усилий «мудрых» бояр: «Похвалное же что содеяся, и то не урядством, но последнею простотою… В таковой простоте никто же никогда погибе… И зрят простцы мужа храбра и мудра нестроение… И по обычаю простоты немощнии бранию ударивше и похищают мудрых от рук лукавых… Немощных и бедных не нарицают овец, но львов, и не сирот, но господей… и в простоте забывше бегати, но извыкше врагов славно гоняти» (191–192).

Авторы 1620-х – 1630-х годов подчеркивали заслуги «простых» людей, обращаясь и к более отдаленному прошлому. Противопоставление «простых» людей знатным отмечено, например, в «Есиповской летописи»29. О Ермаке говорилось так: «Избра Бог и посла не от славных муж, ни царска повеления воевод… но от простых людей избра бог и вооружи славою и ратоборством и волностию атамана Ермака Тимофеева сына Поволскаго и со единомысленною и предоброю дружиною» (164–165, ср. 122–124).

«Бедные» люди специально упоминались и в сочинениях о вымышленных царствах: вельможи «обиды творили, а на силных бедным и беспомощным управы не давали…» («Сказание о Петре Волосском», 348)30.

Внимание писателей 1620-х – 1630-х годов к людям «простым» и «бедным» объяснимо по крайней мере двумя причинами. С одной стороны, некоторые писатели, пережившие Смутное время, отдавали должное, как мы сказали бы сейчас, роли народа и искренне жалели народ. Однако так было, пожалуй, только в конце 1610-х – начале 1620-х годов, например у Авраамия Палицына. С другой же стороны, похвалы «простым» людям затем вовсе не стали популярными; советы оказывать вспомоществование бедным стали настойчивее, но суше, как, например, в «Повести об Улиянии Осорьиной»; забота о «простых человецех» диктовалась желанием искоренить в них «велик соблазн», как, например, в патриаршей памяти 1636 г.; и поэтому Семен Шаховской настаивал, чтобы писатели шли навстречу «простцам»: «наития же святых и мучения и доблести их ясно да сказуются, яко же и не книжным мочно и простым глаголемая внимати» («Повесть о Димитрии», 846). Внимание писателей к «простцам» поддерживалось уже не искренним, глубоким сочувствием, а чем-то иным. Какая-то вынужденность ощущается в этих упоминаниях о «бедных» и «простых» людях.

У нас мало материала, чтобы явственно убедиться в принужденности внимания авторов первой половины 1620-х – 1630-х годов к пресловутым «убогим» людям. Но тогда посмотрим, как авторы относились к читательской массе, куда входили также и «бедные» и «убогие». Отношение писателей к читателям стало небывало предупредительным. Авторы обильно предупреждали читателей о тематике произведений: подробнейшие оглавления или сжатое изложение содержания предшествовали сочинениям. Четко обозначалось начало сочинения: «сему же сказанию начало сицево…» («История», 101); «время уже есть к повести приближитися» («Повесть о Димитрии», 845); «яко же зде явственно повесть предложити вам хощу» («Повесть о мнисе», 858). Текст сочинений дробился авторами на небольшие части со своими подзаголовками, и почти каждый автор в каждом отрывке предварительно называл читателям «дело, о нем же ныне слово предложити хощу» («Хронограф» 1617, 1293), «о нем хощу словеса рещи» («Повесть о Димитрии», 847), «о сем убо ныне нам слово предлежит» («История», 203), «сие дело», которое «настоит… с великим изобилованием начинати» («Житие Димитрия», 890) и т. д. и т. п. Очень часто подчеркивалось: «чти», «зри», «виждь», «чтый да разумеет». Внутри изложения следовали постоянные перекрестные отсылки. О том, что будет сказано после: «О прочем же о всем впреди писано», «о нем же впреди реченно будет» («Хронограф» 1617, 1276, 1282); «о сем пространнее впреди слово», «о нем же множае предъидый слово скажет» («Временник», 16, 18 и др.); «въпреди слово изъявит», «последи объявлено будет» («История», 187, 205 и др.); «о них же в конце книжицы сея написано суть» (Азбука 1637, 2 об.). Постоянны были напоминания читателям и о сказанном раньше: «…яко же и выше рехом» (Азбука 1637, 6); «яко же и прежде рехом» («Сказание» о книгопечатании, 201). Необычайно часто авторы исправляли ход своего изложения и напоминали о возврате к главной теме: «Мы же к первым словесем начатое навершити нудимся, от иде же стахом» («Временник», 51 и др.); «сие же дозде: не убо о нем повесть сказуется» («История», 211 и др.); «оставим же сия и возвратимся на первая» («Повесть книги сея», 580 и др.); «о сих убо зде да станем и паки на первословную вину возвратимся» («Повесть о Димитрии», 850); «зде да станем и паки о настоящем побеседуем» («Повесть о мнисе», 870); «сия же до зде прекратим, настоящее да глаголется» («Житие Димитрия», 895). Четко отмечался и конец сочинения или его частей: «сему писанию конец предлагаем… словеса писанию превосходят в конец» («Повесть книги сея», 619); «словеса же вещающая достизают конца» («Житие Димитрия», 884). Авторы проявляли необыкновенную заботу о том, чтобы читатели не запутались.

Забота писателей об удобствах читательского восприятия вначале проявлялась многогранно. Так, Иван Тимофеев хотел даже, чтобы читатели получали от излагаемого впечатление, будто всё в жизни увидено ими самими: «чтущим познается, елицы сего в жизни зрети и о нем слышати не получиша» («Временник», 74). Но, чтобы впечатления и знания приобретались без непосильного труда, Иван Тимофеев давал читателям передышку: «И нам убо в далных словес путишествие естества немощию утружшимся и, яко в небурне пристанище мало отдохнутие приимше… подщимся, в прямный путь устремившеся» (15). Иван Тимофеев предоставлял право читателям самим перекраивать композицию «Временника», как им удобно: «еже не по ряду или месте своем чему вписатися… елико кто ускорит, ли по своему хто чину хощет изрядно уставити, – власть имат от своея воли…» (17–18). Задумывался автор и об использовании сравнений для более удобного восприятия изложения читателями: «Се чтущим ото образа вещи свойство ея знатно есть» (13). Сам необычный язык «Временника», быть может, воплощал авторскую попытку (неудачную!) по-новому рассказать читателям о Смуте.

И Авраамий Палицын тоже думал, «како рещи» поудобнее для читателей: «Но не вемы убо како рещи… но колико познаваем, сиа о том и сплетаем» («История», 206). Авраамий Палицын старался не удлинять главы и эпизоды, заботясь о памяти читателей и слушателей: «Их же немощно исписати и изглаголати продолжениа ради немощных слуха к забытию» (110). Он вообще все время не терял из виду память читателей, современных и будущих: «История в память предидущим родом», «сие же изъясних писанием на память нам и предъидущим по нас родом» (101, 128 и др.). Авраамий Палицын приноравливал свою «историю» к читательской воле: «вы же… всякого чина христоименитыи людие, сию книжицу прочитающе, приимете, яко же хощете…» (249). Это была проникновенная забота о читателях и слушателях. Писателей интересовала не только психология изображаемых героев31, но и психология читателей. Потрясения Смутного времени побудили писателей следить за реакцией массы «простых» и «убогих» людей и за реакцией читательской массы.

Так было в конце 1610-х – начале 1620-х годов. Позже обходительность писателей по отношению к читателям исчезла. Частые обращения к читателям сохранились, но стали суше и формальнее. Краткое изложение или перерывы в изложении сопровождались теперь сухими отговорками: «…некоея ради настоящия вины, о ней же не у время ныне изрещи» («Сказание» о книгопечатании, 204); «не у время писати, токмо зде настоящее слово да рцем» (Азбука 1634, 5 послесловия). Надежды на благодарную читательскую память омрачились теперь каким-то разочарованием:

Дела толикие вещи во веки не забываем…

Ум человечь нихто не может исповесть.

…Всяк бо чтый да разумевает

И дела толикие вещи не забывает.

Сие писание в конец преити едва возмогох

И в труде своем никоея же ползы обретох.

(«Повесть книги сея», 619, 624)

Призывы к читательской памяти имели теперь поучающе-сумрачный оттенок: «и содержим в себе всего память на всяк час, и розмышляем, и брежемся, и накажемся в них, да навыкнем прияти память…» («Повесть о Димитрии», 838). Предупредительность писателей и издателей по отношению к читательской массе поддерживалась уже не искренним теплым чувством, а чем-то иным, внешним.