Древнерусская литература как литература. О манерах повествования и изображения — страница 85 из 97

м и пивом: «пива и меду продажного отнюдь бы не было»; правда, затем вроде бы разрешили завести мед и пиво на кружечных дворах, но, вероятно, не везде; и еще в 1660 г. документы осторожно оговаривались: «а буде на кружечных дворех изволит великий государь опроче вина быть пиву и меду…»; только с новым открытием кабаков в 1664 г. повсеместно разрешалось «пиво и мед продавать»119. Молодец действительно пил в кабаке, а не на кружечном дворе. Наконец, от соблазна пьянства «Молодец в монастыр пошел» (22); и тут нельзя не вспомнить череду строжайших церковных запрещений 1649–1652 гг.: «во всех монастырех хмелное питье, вино и мед и пиво, отставить»120. Эта россыпь бытовых деталей в «Повести» позволяет относить произведение не ко времени до начала 1650-х годов, а скорее к середине 1660-х годов. Наш хронологический выбор подтверждает еще одна реалия в «Повести»: Горе внушает Молодцу «убити и ограбить, чтобы молотца за то повесили или с каменем в воду посадили» (22). Повешение или утопление за разбой или иные преступления специально не оговаривалось «уложением» царя Алексея Михайловича 1649 г., но именно серия царских указов 1654–1659 гг. уточнила, за какие вины вешать121. Любопытно, что уточняющее указание на повешение за убийство содержит, кроме «Повести о Горе-Злочастии», также и «Сказание об убиении Даниила Суздальского и о начале Москвы», тоже сочиненное после 1652 г. (но до 1681 г.): «А тебе, княгина Улита Юрьевна, повешеной быть на воротех и зле ростриляной, или в землю по плечь жывой быть закопаной, что мы напрасно здумали зло на князя неправедно» (202–203. Говорят ее соучастники). И все-таки нельзя не отметить разницу. В «Сказании об убиении» ориентация на правовые нормы более ощутима: по «Уложению» 1649 г., закопание заживо действительно полагалось жене, убившей мужа. В «Повести о Горе-Злочастии» же оглядки на конкретные обычаи уголовного права, возможно, и не было; повешение Молодцу могло назначаться по традициям фольклора; ср., например, пословицы о разбойниках: «Дошол тать в цель – ведут его на рель», «жаль вора да повесить», «злое ремесло на рель занесло», «опочинь вор на рели» (сборник пословиц, 96, 100, 105, 130). Датировка «Повести о Горе-Злочастии» все-таки выходит предположительной.

Но тем нужнее для датировки возможные подтверждения с разных сторон. Вот совсем иная реалия в «Повести»: когда у Молодца в очередной раз «не стало деньги, ни полуденги», то «пришла ему быстра река, за рекою перевощики, а просят у него перевозного, и подать Молотцу нечево» (15); но за спетую песню перевозчики вдруг перевезли Молодца, «а не взяли у него перевозного» (19). Здесь вспоминается уставная царская грамота 1654 г., запрещавшая злоупотребления разными поборами на перевозах; грамота установила единую небольшую плату за перевоз: «На великих реках… в вешнюю полую воду… с пешаго человека по деньге… на меньших реках… с пешаго человека по полушке»122. Отсюда, возможно, и проистекала уступчивость перевозчиков в «Повести о Горе-Злочастии». Быть может, не случайно, что эпизод с перевозчиком и платой перевозного есть также в упомянутом «Сказании об убиении Даниила Суздальского», хотя перевозчик здесь жадный и коварный (201–202).

И еще несколько соответствий. В «Повести о Горе-Злочастии» подчеркнута необходимость соблюдения «вежества» в поведении: «люди… учнут тя чтить и жаловать… за вежество» (11); вопрос о «вежестве» постоянно вставал с конца 1640-х по начало 1660-х годов; и документы отмечали: «…невежливым обычаем пришли к государеву двору»; «в челобитной вашей писано с болшим невежеством»; «говорил с невежеством»; «учали бить челом с большим невежством»123. В «Повести о Горе-Злочастии» отмечается место детей купеческих на пиру: «место среднее, где седят дети гостиные» (8); датирующая зацепка здесь такова: именно в 1659 г. вспыхнул спор о месте купечества; некоторые купцы претендовали быть выше даже самих дьяков; спор дошел до царя; после разбирательства по царскому указу и боярскому приговору было велено, чтобы «гости были написаны дьяков ниже многими месты» – в месте среднем или ближе к среднему, потому что «ныне-де в гостином чину люди молодые и дети обычных отцов торговых людей»124. В «Повести о Горе-Злочастии» находим описание зажиточного двора: «Двор что град стоит, изба на дворе, что высок терем» (8); оказывается, в 1650-е годы шли споры и о высоте надворных строений, которые хозяева нередко делали высокими, затемняя свет соседям; последовал царский указ125.

Разумеется, не удается жестко приурочить «Повесть о Горе-Злочастии» к бытовым явлениям тех или иных десятилетий XVII в., потому что история русского быта изучена недостаточно подробно. А если у «Повести» украинские корни? Это усложняет датировку. Однако предварительные сопоставления, изложенные нами, свидетельствуют, пожалуй, в пользу предположения о середине 1660-х годов как о времени появления «Повести о Горе-Злочастии» в том виде, какой передал ее единственный дошедший до нас список.

Обратимся к социальным представлениям автора «Повести». Прежде всего показательно пристрастие автора к группировке людей. Автор эмоционально делил общество на две противоположные части: есть люди «мудрые», «мудрые и разумные», «мудрые и досужие» (то есть искусные) и есть люди «глупые», «глупые-немудрые» (3, 4, 9, 13).

Проводилось в «Повести» еще одно разделение людей: есть «государи люди добрые» (8—11, 18–19) и есть люди злые, плохие. Соотношение всех этих категорий людей было несложным. Оно подсказывается синонимами к слову «добрый». Например, в одной из фраз «Повести» синонимом к слову «добрый» было как раз слово «мудрый»; эти слова были поставлены автором в единый синонимический ряд прилагательных: «ты послушай пословицы добрыя, и хитрыя, и мудрыя» (3). Такие примеры не единичны. Все «доброе», хорошее означало у автора «мудрое», «разумное». И действительно, автор иногда прямо приравнивал эти определения в характеристиках людей. Например, «добрый Молодец» значил и «разумный Молодец»: «добро(й) еси ты и разумный Молодец» (11).

По «Повести» можно понять, отчего у автора возникло подобное приравнивание. В одном месте «Повести» автор мимоходом объяснял зарождение хорошего, «доброго» именно от разумного: почему Молодец запел «хорошую напевочку»? «Запел он хорошую напевочку от великаго, крепкаго разума» (18). Беглость такого разъяснения у автора свидетельствует о привычном сращении следствия и причины – понятий хорошего и разумного.

В другом месте «Повести» автор также мимоходом пояснил свое мнение и о «мудрых» людях: раз люди «мудрые», то не приведут ко злу; наставление Молодцу – «а знайся, чадо, с мудрыми и разумными водися и з друзи надежными дружися…» – завершалось разъяснением: «которыя бы тебя злу не доставили» (4). Это были, в сущности, единые понятия у автора – «люди мудрые-добрые» и «люди глупые-плохие».

Но деление людей на «мудрых-добрых» и «глупых-злых» – чисто оценочное. Имело ли оно у автора «Повести» социальный смысл? Люди в «Повести» иногда назывались по их занятиям или происхождению. К «мудрым-добрым людям» автор причислял, например, мастеровпортных (19) и «детей гостиных» (8, то есть купеческих), а к «глупымзлым людям» относил костарей, корчемников, голов кабацких (4), «лядей», то есть лентяев, и бражников (13). Однако такие обозначения в «Повести» единичны и не заполняют всего объема авторских понятий о людях хороших и плохих.

В «Повести» присутствует еще одно социальное деление людей – на «богата и убога», то есть на богатых и бедных. Сама формулировка такого противопоставления в «Повести» почти незаметна, так как употреблена автором всего один лишь раз, и притом в контексте, примиряющем, смазывающем противоположение; Молодцу советуют: «Не безчествуй, чадо, богата и убога, а имей всех равно, по единому» (4). Поэтому только на формулировку опираться не следует.

Зато контрастное изображение богатых и бедных, имущих и неимущих пронизывает всю «Повесть». У богатых – деньги, «живота болшы старова» (12), у них «богатество» (13); у бедных же – «не стало денъги, ни полуденги» (7), они терпят «безъживотие злое… безконечную нищету и недостатки последние» (2–3). У богатых «двор, что град; стоит изба на дворе, что высок терем, а в ызбе… дубовой стол» (8); у бедных же – «нет ничево» (18), ни двора, ни избы, ни стола. Богатые одеты в «драгие порты, чиры и чулочки… рубашка» (7; ср. 18–19); бедным же «ведома нагота и босота безмерная, легота-безпроторица великая» (14; ср. 2), у них в лучшем случае «гунка кабацкая» и «лапотки-отопочки» (7; ср. 19); богатому родиться «белешенку», у богатого «тело белое» и «ясные очи» (7, 10, 16, 19); а бедный «родился головенкою», у бедного «изъсушила печал… белое тело… и ясныя очи замутилися» (10, 19). Самое бедное действующее лицо – «Горе горинское» – вообще «нечистое» и «серое» (13, 17, 18), «босо-наго и нет на Горе ни ниточки, еще лычком Горе подпоясано» (16).

Кстати, о Горе. При различных истолкованиях образа Горя (см. известные работы Ф. И. Буслаева и Д. С. Лихачева), несомненно, это олицетворение человеческого состояния или качества, наблюдающееся в фольклоре и переходящее в книжность. Ср. олицетворение в «Притче о Хмеле». Ср. олицетворение в «Сказании о птицах»: «Ворог тот человек сам себе, которой возмется за ходое дело; а Худо и давно за него примется» (3). Ср. олицетворение в песне «Про гостя Терентиша»; занедужила жена:

А Недуг-ат пошевеливаится

Под одеялом соболиныем…

А Недуг-ат непутем в окошко скочил…

Он оставил, Недужишша,

кафтан хрушетой камки,

камзол баберековой… (19).

В этой юмористической песне сделан двойной шаг в персонификации: под Недугом мог подразумеваться любовник. Ср. также возможное олицетворение в «Повести о Еруслане Лазаревиче»: «Потеха у меня во царстве людей добрых не оставила, всех перевела и хочет меня извести. Выходит, брате, истово озера чюдо о трех головах, а емлет у меня на всякий день по человеку» (123).