Древнерусская литература как литература. О манерах повествования и изображения — страница 88 из 97

132. Преобладают поучения133 и церковно-полемические трактаты134. К ним присоединяется несколько исторических сочинений135 и ряд грамот136. Художественных повестей и сказаний нет («Повесть о Фроле Скобееве» относится к более позднему периоду); есть, правда, стихотворные произведения137. В общем, на обнаружение ярких эстетических явлений надеяться нельзя. Информация о настроениях получается довольно однообразной. Создается впечатление, что не только в начале XVIII в., но уже в конце XVII в. было «не до литературы»138.

Больше того. На основании имеющихся источников информация об общественных настроениях конца XVII в. составляется не только однообразная, но и однобокая. Дело в том, что, во-первых, удается раскрыть социальные настроения отдельных авторов, но не читательской массы: в печатных и рукописных источниках конца XVII в. обращения к читателям обычно слишком общи и традиционны, и в текстах, как правило, уже не чувствуется той заботы о читателе или тех стараний воздействовать на читателя, которые мы наблюдали, например, у Симеона Полоцкого. Было уже «не до читателя». Во-вторых, раскрываются настроения преимущественно верхов общества, так как подавляющее большинство авторов привлекаемых нами сочинений принадлежали к этим верхам или ориентировались на эти верхи. В-третьих, социальные настроения верхов общества определеннее всего устанавливаются для 1682–1683 гг. или для первой половины 1680-х годов, – для времени первого стрелецкого или, точнее, стрелецко-раскольничьего мятежа, потрясшего верхи общества: больше половины собранных источников относится именно к этим годам, образуя компактную группу. Более поздние источники разрозненны, и совсем нет литературных источников по общественным настроениям второго стрелецкого мятежа 1698 г. Состав источников предопределяет ущербность предпринимаемого анализа.

Характеристику общественных настроений конца XVII в. мы начнем с обычнейшей для русских старопечатных книг темы. В старопечатных предисловиях и послесловиях нередко говорилось о советах и совещаниях царя, патриарха и иных важных лиц по поводу составления и издания той или иной книги. Эту тему уже развивал Иван Федоров. В печатных книгах конца XVII в. эта тема приобрела особый смысловой оттенок. Издатели стали усиленно подчеркивать широкую соборность подобных совещаний: «советова, совещаша же синодално… пред всем священным собором… чтоша, при всех российских архиереех… соборне исправиша… и руками своими подписавшии архиерее суть сии…» (далее следовал длинный перечень подписавших. Устав, 3 об. – 4 об.). Соборы у издателей как бы непрерывно громоздились один на другой, и, хотя авторы не посвящали свои сочинения специально соборам, о череде соборов в книгах повествовалось долго (Увет, 20–40, 61 и сл.).

Широкие и непрерывные сборища и соборы представали у издателей как заграда против всякого зла: «совещаша же синодално… дабы… крамола и спона места не имела…» (Устав, 3 об.); «ради совершеннаго исправления погрешенных вин церковнаго благочиния» (Увет, 40); «понеже тогда вси архиереи, архимандриты, игумены, священники же и диаконы всего царствующего града Москвы мнози те книги несоша ради правды, еже бы, увидя истину в них, престали того зла» (Увет, 61 об.).

Противостоящие злу соборы означали у издателей, пожалуй, нечто большее, чем заседания по церковно-книжным вопросам. Соборы представали как воплощение сил добра, объединители всего положительного, центр притяжения людей. Поэтому издатели старательно напоминали о высокой значительности соборов и совещаний: «собра великий собор в преименитый свой царствующий град Москву», «соизволи убо собору быти во царских его палатах» и т. п. (Увет, 20, 40). Поэтому издатели особенно нажимали на архитщательность соборов: указывалось, что «тщатели» «во оном делании время не малое… трудишася» (Устав, 4); описывалась церемония внимательного рассмотрения, чтения, слушания, исправления документов «на вящшее утверждение и подкрепление» добрых дел; издатели все повторяли, что одному, второму, третьему соборному сидению и рассмотрению «не удовлися», «не доволно вмени», а посему следовали еще соборы и рассмотрения (Увет, 26 об., 31 об., 34, 39 об.). Наконец, поэтому издатели отсылали людей к подлинным документам подобных соборов и совещаний: «Аще ли же кто в чесом усумнится, да идет на печатный царскаго пресветлаго величества двор и в его государской в книгохранителной палате самаго преводу и на нем исправления… и указа, како повелеся делати, да посмотрит…» (Толковое евангелие, 6).

Издатели, конечно, говорили не только о соборах, но и вообще о людях, согласных с соборными решениями. Речи о таких людях нередко были рифмованными. Рифмовка проступала неявно, как случайные глагольные созвучия, например: «дабы вси православнии христиано-российстии народи незаблудным и воздержателным жития путем добраго подвига течение совершали, и присноразрешителным ядем и питием, подобие нечинным пением и празднеством, не церковным типическим повелением сотвореным, не внимали, но, да отческим типиколожением последующе, всякое церковное песнопение по типику совершали» (Устав, 2 об.). А временами рифмовка становилась явственной, что видно по проставленным в книгах ударениям: «И яко же… церковь… от всех христиан содержится, такожде и зде в российском царстве и древле и ныне красится» (Увет, 10); или рифмовка ясна сразу: «Книгу же сию всяк благоразумный читай в ползе и живи благополучно в лете долзе» (Толковое евангелие, 6 об.). Рифмовкой в данных случаях выражался смысловой оттенок некоей замкнутости, объединения вкупе всех «благоразумных». Недаром ритмом и рифмовкой подчеркивался сбор всех «благоразумных» в единое место:

Убо тецыте, тецыте к нему,

жаждущие, без сумнения.

Отворзен есть кладязь,

изчищен источник,

струи независтны,

вода невозмущена,

течет изобилно,

жажду утоляет,

сердца утешает,

очи просвещает,

грехи омывает,

душы спасает и вечное в небе царство обещает.

(«Православное исповедание», 7 об.)

Всех «благоразумных» людей издатели были склонны представлять выделенными в цельное собрание.

Еще яснее и эмоциональнее подобное представление о единой массе всех «благоразумных» людей выражалось благодаря риторическим повторам: «Един Господь, едина вера, едино крещение, един Бог и Отец всем, иже надо всеми и о всех и во всех нас»; «сладко есть видети всюду мир… мног мир любящим церковное благокрасотство, мног мир последующым и покаряющымся…»; «общий смысл всего народа и государства, общий в вере святей разум, общее святых отец учение…»; «тамо пастыри… тамо благочестивии православнии цари… тамо вси людие…» (Увет, 2 ненумерованн., 5, 8–8 об.).

В представлениях издателей присутствовал сильный элемент противоположения «благоразумных» людей людям «неблагоразумным». Это видно по последовательности риторических повторов: «едину православную веру содержим, яже есть святых апостол, яже есть святых отец, яже есть православных всех, яже есть вера вселенную укрепи. Елицы же тако не мудрствуют, прокляти да будут. Елицы же тако не мудрствуют, далече церкве святыя да отженутся. Мы убо древнему законоположению церковному последуем. Мы заповедания святых отец соблюдаем. Мы… проклинаем. Мы… проклинаем. Мы… анафеме предаем» и т. д. (Увет 271–272).

Вполне возможно, что склонность к резкому эмоциональному противопоставительному выделению «благоразумных» людей была свойственна сознанию не только издателей и соответственно общественных верхов, но и всего русского общества конца XVII в. Например, в сочинении старообрядца Евфросина, отнюдь к верхам не принадлежавшего, находим места с длиннейшими словесными повторами и с таким же выделительно-противопоставительным смыслом: «О, елико християне, вонмите и внушите, елицы своему спасению истиннии искателие, елицы евангелския истинны любителие, елицы… послушатели, елицы… пекущиися, елицы… верующе, елицы ведять… елицы слышать… елицы… женущии, елицы желають… елицы тщатся… – сии вси зде с нами днесь снидитеся во умное се истязалище…» («Отразительное писание», 7).

Но вернемся к настроениям верхов. Склонность издателей и стоявших за ними верхов к резкому отделению людей «благоразумных» от людей «неблагоразумных» вытекала из представления о разделенности современного русского общества. Это основополагающее представление имело многообразные литературные формы выражения. Придворные авторы конца XVII в., говоря о внутреннем положении России, нередко использовали традиционные, но наполненные новым содержанием сравнения с морской бурей: в России «пагубоглаголивыя волны лживых словес воставаху, но о каменную благозакония твердь зле стирахуся тии» (Слово на Никиту, 3); «во всем обладании Росийскаго царствия, яко корабль мирную ладию, да… возпасаем… прогнати, яко веслами беззаконное волнение, да не опровержется… паства волнами неправды» (апрельская грамота, 167–168); «корабль, волнующийся среди пучины волн» (поучение для патриарха, 498); «паки воздвижеся житейское море бедоносными яростми волны, яже своим свирепым гнева волнением мало-мало не опроверже росийскаго гражданства и царскаго величества само державства» («Созерцание», 94). Волны и твердь, волны и ладья, пучина волн и корабль, яростное море и «самодержавство», буря и нечто, противостоящее ей, – так о России, о ее внутриполитическом (а не внешнеполитическом) состоянии сочинители раньше не писали. Придворные авторы конца XVII в. испытывали ощущение глубокой разделенности русского общества.

Конечно, авторы использовали и иные сравнения, менее броские. Например, внутренняя разобщенность в обществе символизировалась образами пшеницы и плевел: «во многоплодном поле… яко плевелы истребляти» (сентябрьская патриаршая грамота, 371). Ощущение разделенности общества было устойчивым. И эту разделенность чувствовали не только верхи. Например, у старообрядца Евфросина, когда он касался той же общественной темы, появлялось сравнение с тем же смыслом: «Но иде же пшеница, ту и терние родится, и звонець и волчець задавляють класы» («Отразительное писание», 9).